Случится же с человеком такое!… (сборник)
Шрифт:
– Так говорите, просто говорите…
– Почему мне все время хочется расцеловать вас? Ведь я вас совсем не знаю.
Она кивнула, не глядя на него:
– Я это чувствую…
Он вдруг замолчал, смутился.
– Простите, Мира.
– Ничего. Говорите, говорите.
– О чем говорить? Голова пуста. Только одно и осталось: видеть вас.
– Это ничего. Это пройдет… Расскажите, какой вы были в детстве.
– В детстве?
– удивился Перекурин.
– О чем же тут рассказывать? Был как все. На лыжах бегал, на коньках. Мы тогда на валенки коньки привязывали. Да и стадионов-то не было.
– Я
– А у вас есть лыжи? Вы ходите теперь зимой в лес?
– Нет. Но нынче собираюсь начать. Уже и Ирочку можно учить ходить на лыжах.
– А мы с Леной давно ходим. И Андрюшка пыхтит как паровоз. Пыхтит, а в гору лезет. Вывозится весь в снегу, на сосульку похож. А из лесу не уведешь. Это в воскресенье. А по субботам я хожу один. Побегать хочется. С гор покататься. Чтобы ветер свистел, и чтобы слезы из глаз, и чтобы дух захватывало.
Они проговорили с полчаса. Перекурин и не заметил, как пролетело время. И говорить было легко, и слушать, и вспоминать. И лицо ее, Миры, в полупрофиль, рядом-рядом, с чуть широковатыми скулами, с большими карими внимательными глазами, черными ресницами. Скажет она несколько слов и чему-то улыбнется, сама не замечая этого.
– Так значит, это вы тогда не уступили моему мужу такси?
– сказала она, не изменив интонации.
– Такси? Да, да. Я тоже был там. Прошло, кажется, четыре года?
– Да, четыре года. Пошел пятый…
Она тогда сидела у подъезда. Кто-то догадался вынести табуретку. И какая-то старушка уговаривала, успокаивала ее. А у нее рот разрывался от крика. И жара, душно. Боль! Пыль кругом. Это начинались ее первые роды. А машины все нет…
– Я не знал, что это были вы, - тихо сказал Перекурин.
– Да, вы тогда этого не знали.
Перекурин отчетливо помнил тот день. Четыре семьи с ребятишками собрались в лес с ночевкой. Сколько у них было с собой рюкзаков, сеток, палаток, теплых одеял! До лесу не дойти. Автобусы тоже не ходят. Один выход - ловить такси. Раз с ночевкой, значит нужно подальше, чтобы и лес был покрасивее, и вода рядом, и порыбачить утром. А таксисты, как назло, отказываются ехать. Обратно-то ведь везти будет некого. Да и такси-то нужно два, если не три. Бегали больше часа, нервничать уже начали. Поймали одно такси. Уговорили все-таки. Тут, на счастье, и второе подошло. Побросали рюкзаки и палатки в машины, и вдруг из-за угла дома выбегает Серегин, глаза большие, на лице улыбка, не то от радости, не то от растерянности. Кричит:
– Дайте такси! Жену в роддом отвезти надо.
– Садись! Чего ждем!
– кричит с другой стороны Гордецов.
– Да вот тут такси просят…
– Какое еще такси?! Полтора часа бегаем! Поехали!
– Женщину надо в роддом отвезти.
– Так ведь на это есть "Скорая помощь". "Скорую помощь" надо вызвать. Чего стоишь? Дуй, звони из автомата!
– Да, да, я, вообще, звонил уже… Жена у меня…
А женщины переглянулись и ничего не сказали. Ребятишки уже хнычут, раскисли от жары. Духотища,
– Да и не повезет таксист. Очень ему нужно. "Скорая" на это есть, объясняет Гордецов, но так, чтобы таксист не слышал.
Раз в год ведь собрались в лес.
Серегин повернулся и молча побежал за дом.
Перекурин стоял, и ему было стыдно. Да и остальным неловко. А тут еще ребятишки стонут.
– Не в лесу живем. Поехали, чего там, - сказал Гордецов.
– Ей-богу, на "Скорой" ее быстрее увезут.
– Он тогда вызывал "Скорую помощь". Но она почему-то не приехала, сказала Мира.
– И такси ему не досталось. Какой-то мужчина ехал на своей машине. Так вот он и довез меня. Семью высадил, а нас посадил.
Перекурин закрыл лицо ладонью, потом медленно потер лоб. Минуты две они молчали. Вспоминал ведь Перекурин эту историю и раньше и не чувствовал за собой особой вины. Надо было, конечно, уступить такси. Надо было… Пусть хоть одну минуту мучилась она из-за него. Хоть мгновение. Ведь больно же ей было! Ему и не представить эту боль. А она еще сидит рядом с ним, разговаривает.
– Мира, простите. Все плохо, все… Я уйду.
Но он не ушел, а она сказала:
– Ирочка у меня родилась маленькая, худенькая. Я ей долго не решалась имя дать. Мне нравилось совсем другое. Красивое. А потом думаю: вдруг она вырастет некрасивой. Мучилась, мучилась, все "доченька" да "доченька", а потом назвала просто Ирой. Тоже ведь хорошее имя, правда?
– Правда, Мира, правда.
– Перекурин боялся посмотреть в ее сторону.
– А у вас дочь такая большая, высокая, ноги полные.
У Перекурина полегчало на душе. Нет, не сердится она на него. Он даже осмелился взглянуть ей в лицо, в глаза. Ничего. Чуть поджала губы и опять улыбается. Да что же это делается! Безоружный он перед ней, безоружный. Хоть бы одно слово злое, насмешливое, чтобы самому внутренне озлиться, чтобы увидеть, что она не такая уж и добрая. Нет, именно такая она и есть. И гордая и добрая.
И на Перекурина нахлынуло что-то новое. Какой-то приступ счастья. Вот он сидит рядом с ней. И увидел-то он ее случайно, не слышал, не разговаривал с ней, не знал, как ее звать. А ведь любил. И сейчас любит. Еще больше прежнего. Нет, не ошибся он ни в себе, ни в ней. Любит, но не будет говорить об этом.
– А вы с детьми часто гуляете. Я вижу. Хорошие у вас дети?
Вот уж об этом-то Перекурин мог говорить сколько угодно. И снова они проговорили чуть ли не с час.
– Вы же на обед опоздали?
– испугался Перекурин.
– Кончился ведь обед-то у вас!
– Кончился, я знаю, - сказала Мира.
– Можно разок и без обеда обойтись. Ведь вы тоже не успели.
– Для меня это сущие пустяки.
– Я хотела вам сказать, только не обижайтесь, что мне не понравились ваши стихи, - она посмотрела на него изучающе, но он ничего не понял. Руганул только себя в душе. Зачем он только полез со своими стихами хами к ней? Ведь у нее муж поэт. Известный, признанный? И хотя Перекурину никогда не нравились его стихи, как-то внутренне он был с ним не согласен, все равно тягаться с Серегиным было непростительно глупо.