Служили два товарища... Трое (повести)
Шрифт:
* * *
Борисов и его стрелок из-за куста ивы смотрели на крепость. Они видели, как из нее уходили войска, стремительно по асфальту уносились машины.
Борисов казнил себя. Ведь мог пойти он, и тогда, быть может, все было бы иначе. Мысль, что Морозов не попал бы в беду, приходила к нему снова и снова.
Ивашенко не спрашивал ни о чем. По временам он заводил беспечный разговор на совсем странные темы, стараясь отвлечь
Ему было жаль командира, хотя командиру он, Ивашенко, и не нравился. Ивашенко понимал, что дело было не в нем, а в прежнем стрелке. Тот, другой, стоял между ними. Ивашенко знал, что Морозову он не сможет его заменить. Чувство товарищеской фронтовой любви и дружбы к тому, другому, не остывало в груди Морозова, и это же чувство заставляло Ивашенко уважать погибшего командира.
Как и Борисов, он про себя думал, что вот мог бы тогда пойти к столяру на Краковскую, семь. И все получилось бы, потому что он, Ивашенко, счастливый.
Под огнем своих самолетов они испытывали странное чувство спокойствия и веры в себя. Они лежали под серебристой листвой ивы.
– Папиросу бы, - сказал Ивашенко.
Они закурили не сигареты, которые купили в городе, а папиросы. У них еще осталось три - каждому по одной.
Они лежали и потихоньку курили. Муха рядом грызла корочку. В крепости что-то горело: черный дым лениво полз к небу. Никто не тушил пожар. Ворота стояли открытыми, никто не входил в них, никто из них не выходил, и казалось, что все обезлюдело вокруг, все брошено, оставлено врагом, но еще не пришли свои и все живет в странном одиночестве. И только они вдвоем под листвой ивы, как на необитаемом острове, среди моря пустынной земли.
А на земле шла своя бессмертная жизнь, хотя то тут, то там, и особенно на дороге, лежали мертвецы в своих солдатских и офицерских мундирчиках.
Ивашенко настороженно прислушивался среди весенней тишины к звукам жизни: шмель кружил и жужжал над их ивовым кустом, пролетела маленькая перламутровая бабочка и опустилась на желтый цветок одуванчика. И смолкнувшие во время бомбежки птицы снова запели. Где-то рядом трещали скворцы, подражая звукам разрывов, которые они только что слышали. Ивашенко не понимал этого и удивлялся резкости и странности птичьей песни.
На закате Ивашенко и Борисов осторожно проскользнули в ворота. Все двери были настежь. В комнатах и залах ветер, врываясь в разбитые окна, гнал мусор, ворохи грязной бумаги. Как свеча, горел какой-то деревянный домишко и освещал двор замка. Напрасно было искать Морозова, но они все же искали его. Исходили все лестницы, забирались в подвалы. Муха трусила за ними. Они прошли мимо сарая, где ждал смерти Морозов, и мимо старого дуба, на который он смотрел. В подвале они нашли консервированные бобы и белое венгерское вино.
Огонь жадно искал пищу и не находил ее. Мертвым и ушедшим навсегда веяло от тленья, дыма, пыли, камня, и хотя повсюду валялись рации, провода, патроны, - камень и железо казались древними и бесполезными для человека, как остановившиеся на одной из башен часы.
Они вышли из крепости. Борисов достал третью папиросу, предназначавшуюся Морозову, и раскурил ее с Ивашенко.
* * *
На
Они оказались в тепле, под крышей придорожного хуторка, где стояла часть артиллерийского снабжения. Под деревьями отдыхали тяжелые грузовые машины. Во дворе у походной кухни раздавали обед. У сарая солдат в белой куртке доил черную корову.
– Стой, дура иностранная, - ворчал он на корову, не хотевшую стоять спокойно.
Когда привели Борисова и Ивашенко, командир подразделения, низенького роста черномазый офицер с рябым лицом, сидел в гостиной дома, где все осталось на старых местах, и рассматривал хозяйский семейный альбом с деревянными торжественными лицами, от которых веяло безграничной тупостью.
Узнав, что эти парни - морские летчики, он обрадовался гостям. Потребовал обед, приказал ординарцу принести водки.
Они выпили за Морозова, и у не умевшего пить Ивашенко от жалости и от всего, что он пережил за эти дни, покатились слезы.
– Ну, чего ревешь, парень, - сказал офицер.
– Жив, здоров, и войне конец. Дам вам легковую, добирайтесь восвояси. Отдохните, и домой.
Они слушали победные последние известия. И музыка родной речи, и спокойный серебряный звон позывных, и бархат голоса Левитана - все возвращало к жизни. Потом, счастливые, измученные, они легли на двух коротеньких полудетских постелях в комнате под крышей. Здесь жили хозяйские дочки. У дверей стоял открытый шкаф. Когда в разбитое окно задувал ветер, в нем шевелились девичьи платья. На полочках у стола стояли книги, непонятные, как чужая жизнь. Перед тем как лечь, Борисов рассеянно полистал одну, другую и равнодушно отложил. В чернильнице, изображавшей лебедя, еще не высохли чернила.
«Написать Вере?» - подумал Борисов. Но он едва стоял на ногах. Он лег на свежую постель. Он хотел уснуть и, вероятно, уснул бы, если бы не томила огненная, обжигающая мысль о Морозове.
Ивашенко спал, как дитя, а Борисов думал дружбе, об этой самой прекрасной и светлой силе на свете. О великой правде справедливости, о конце войны. Он так тянулся к нему, как только может тянуться человек. Он думал о том, как много после конца войны будет в мире прекрасного, - трудно понять и представить. «Морозов! Колька, Булочка!» - повторял он сквозь сон, пытавшийся его оглушить. «Был бы ты живой, мы бы полетали и на гражданке». И он вдруг вспомнил запах персиков и абрикосов в самолете, о котором говорил с Морозовым.
* * *
Морозов вернулся в полк за день до возвращения своего экипажа.
Было раннее утро, море катило крутую зеленую волну. Совсем распустилась листва, и в ней шумели и возились птицы, и летние домики, похожие на жилища бабочек, спали под трепещущими каштанами. Все было полно морского ветра, жизни; во всем чувствовались ее силы и прелесть. Она все побеждала, она была в нем. Он был жив и ощущал теплоту и свежесть утра.