Смех Афродиты. Роман о Сафо с острова Лесбос
Шрифт:
«Если я покажусь тебе, — а подозреваю, что так оно и есть, — слишком угрюмой и жалующейся на все на свете, спиши это на мое нездоровье. Я не буду пускаться в малоприятные подробности, но я страдаю, и притом в острой форме, от того же докучного старческого недуга, что и тетушка Елена».
Это тоже было в высшей степени нехарактерным. Помимо того, что эти слова были искренни, они говорили о желании моей матери сыскать если не извинение, то по крайней мере объяснение своему поведению. Обычно она едва ли придавала значение существованию других людей, не говоря уже о том, чтобы принимать в расчет их чувства. Возможно, она была больна серьезнее, чем подозревала — или готова была признать. В этот миг, признаюсь, меня охватила паника, словно малое
— Нет, — прошептала я. — Только не это!
Словно улавливая мое настроение и приспосабливаясь к нему, моя мать, своим обычным торопливым почерком, сообщила мне последние новости из дому.
«Судя по всему, браки сейчас так и носятся в воздухе. Бедняжечке Йемене вскружил голову некий холостяк средних лет, из числа любителей изящных искусств, и похоже на то, что она готовится расстаться с ролью безутешной вдовушки из Усадьбы трех ветров. (Ходят слухи, что она собирается продать ее — что сказал бы Фаний в таком случае?) Мика по-прежнему занимается живописью и, подобно тебе, стала буквально притягивать модные заказы. Крошка Аттида выросла в очень симпатичную, представительную шестнадцатилетнюю девушку; в ней и следа нет прежней стеснительности, и, прямо скажем, я рада подтвердить, что она не считает себя обязанной заливаться краской или хихикать, когда к ней обращается лицо противоположного пола. Как отнесутся они к своему будущему отчиму, я не могу себе представить. Такая перемена после Фания, и в любом случае они обречены страшно ревновать — все отчимы заранее кажутся своим приемным детям ужасными чудовищами».
Я замерла на мгновение, не выпуская письма из рук. Сколько же времени прошло с тех пор, когда я в последний раз вспоминала об Аттиде? Было ли причиной внезапно нахлынувшей тоски ее отсутствие или мысль о возможной продаже Усадьбы трех ветров? Еще одно воспоминание о детстве исчезает, еще одна опора, которую дарили мне детские годы, будет разрушена! Точно так же, как дедушка Фания, я и подумать не могла, что с Усадьбой трех ветров возможно расставанье навсегда.
«Твоя двоюродная сестрица Мегара и двоюродный брат Агенор с любовью посылают тебе привет. Похоже на то, что они хотя бы отказались от мысли скоропалительно связать себя брачными узами. Гермий был очень угрюм и замкнут — это на него так не похоже! — но в Казначействе довольны его работой, что радует мне душу: стоило больших закулисных усилий, чтобы его взяли на службу. Ларих еще очень юн для брака — но, увы, не для роли Ганимеда [114] — он получил почетную должность виночерпия на пиршествах и приемах в городском Совете; как мне рассказывала тетушка Елена, подвыпившие советники и заезжие послы рады ущипнуть его за мягкое место, когда он подносит им вино. Он сделался очаровательнейшим мальчиком, вроде Аполлона-отрока.
114
Ганимед — в греческих сказаниях прекраснейший из смертных, сын даря Троса и нимфы Каллирои. Из-за своей необычной красоты Ганимед, когда он пас отцовские стада на склонах Иды, был похищен Зевсом, превратившимся в орла, и унесен на Олимп; там он исполнял обязанности виночерпия, разливая на пирах богам нектар.
Боюсь, мне придется высказать нечто нелицеприятное о Хараксе. Конечно, не должна же я быть немилосердной — в конце концов, он — мой сын, и, когда я наблюдаю за ним в эти дни (кстати, для своего возраста он успел изрядно поправиться!), мне постоянно приходится напоминать себе об этом. Конечно, он пренеприятная личность, но он доказал свою зрелость с тех пор, как достиг совершеннолетия, взяв в руки все, что осталось от имения семьи. У него явно есть деловая жилка — что хоть и не придает
Теперь он тоже хочет взять себе жену. Он выбрал в невесты не кого-нибудь, а младшую сестру Горго Ирану — конопатую, бесцветную, ничуть не похорошевшую с тех пор, как она окончила школьные занятия. Поначалу я подумала (как оказалось, несправедливо), что они привязались друг к другу только потому, что никто другой не обратил бы внимания ни на одного из них. Но затем мне открылось, что Харакс тоскует по девушке уже давно, а главное, что ее дедушка — непонятно, какая муха укусила его в этот миг, — отписал ей три четверти своего имения, если она выйдет замуж до двадцати пяти лет, иначе завещание отойдет ее родителям. Неудивительно, что Драконт и Ксанта столько лет держали это в строжайшем секрете! И как типично для Харакса, что он разнюхал про это: у него нюх на деньги, как у свиньи на трюфели.
Жаль, конечно, что мы не можем перемолвиться словцом! У нас было бы столько сказать друг другу! До свидания, Сафо».
После моего имени она написала еще что-то, но затем стерла: как я ни старалась, мне не удалось разобрать стертые слова. Какую случайно сорвавшуюся с пера фразу заметил-таки ее бдительный глаз? Я и сейчас иногда вглядываюсь в этот частокол мелких букв на пожелтевшем листе папируса, пытаясь разгадать хранимую им тайну, хоть одно ласковое слово, которое я — за столько лет — так ни разу и не услышала от матери. А может, это и хорошо, что последняя фраза осталась непрочитанной. По крайней мере я могу испытывать наслаждение от сохраняющейся крохотной, неугасимой искорки надежды.
Я по-прежнему размышляла над этими письмами, когда три дня спустя меня настигла краткая, безжалостная весть от Мегары, отправленная на быстроходном курьерском судне за большую плату. Я узнала, что моя мать умерла от внутреннего кровоизлияния всего через десять дней после того, как Церцил покинул Митилену.
Если бы моя двоюродная сестрица этим и ограничилась, я, возможно, перенесла бы этот удар. Но Мегара — единственный раз в жизни — явила вспышку упрямой страсти и ревности, глубоко залегавшей под ее бескорыстным, преданным сердцем. Она приложила отчет врача, который пользовал мою мать во время ее последней болезни. Это было с ее стороны беспричинной жестокостью. Уж могла бы она похоронить правду с телом матери, оставив мне хотя бы толику иллюзии.
Но отчет — вот он, и я прочла его; он по-прежнему хранится среди моих бумаг. Написан холодным, грубым языком, столь любимым в медицинском мире. Врач-египтянин — со страстью, с какой, возможно, только прорицатель гадает на внутренностях животного, — сообщил, что в течение нескольких последних лет моя мать страдала от прогрессирующего, неизлечимого рака матки. Эта болезнь, добавил он с профессиональной бесчувственностью, в своих финальных стадиях ведет, помимо всего прочего, к страстной, неутолимой жажде половой жизни.
Вот так. Я прочитала эти слова, излила весь ужас дневным лучам. Руки мои дрожат. Когда я трогаю лоб, чувствую, как он холоден и влажен. Тень повисла между мной и солнцем. Я — дочь своей матери!
Я уже говорила, что не верю, будто моя мать могла вести распутный образ жизни. Я и поныне держусь тех же убеждений. В ее письмах — ни слова, ни намека. А ведь так просто — слишком просто — сложить эти разрозненные фрагменты свидетельств и выткать из них убедительное доказательство. Я не буду, я не должна делать это!
Почему Талия так странно поглядела на меня сегодня? У меня нет посетителей: мои друзья — даже Мега и Агенор — избегают меня как зачумленной. А может быть — считайте, как хотите — так оно и есть. Я сижу в тишине дома и пишу. Шепчутся воспоминания, в дальних углах, куда не достигает свет от ночника, кружат ночные страхи вокруг моего одиночества, на которое я сама же себя и обрекла, и некий зверь лесной подбирается к огню, зажженному мной, чтобы не подпустить его.
— Сафо, что тебе хочется? — нежно спросил Церцил.