Смерть и воскресение царя Александра I
Шрифт:
Совпадающее – потому что он был один в тот миг, словно ему хотелось, чтобы никто не мешал, чтобы ничье присутствие не ограждало от сквозного пространства, чтобы сознание одиночества передавалось белым колоннам, светящимся окнам, решетчатой ограде. Тем самым, на которые я так жадно смотрю. Смотрю, и то, что передалось им, возвращается мне, и я попадаю в некое заряженное поле, оставленное здесь Александром, и испытываю все те чувства, с которыми он спустился… сел… вздохнул… перекрестился и велел кучеру ехать. Велел, и коляска тронулась, лошади побежали рысью… и стук копыт… Все это я могу представить, но мне сейчас важнее понять другое – то, что заставляло его… улыбаться при людях и плакать в одиночестве.
Иными словами, душа Александра… Александра, которого современники наградили прозвищем «очаровательный сфинкс».
Да, мы уже не раз говорили об этом: «нечто ангельское» находят в нем и другие близко знавшие его люди. Однако задумаемся снова: что вкладывается в это определение, может быть самое поразительное из всех, относящихся к Александру? Определение, которое воплотилось в склоненной фигуре, увенчивающей Александровскую колонну: что оно означает, на какие душевные свойства указывает? Если Наполеон и прочие современники, имевшие возможность наблюдать Александра со стороны, говорят о неискренности и даже фальшивости, то это определение свидетельствует о противоположном – об искренности, доброте, отзывчивости и некоей умиленной кротости, которая была столь свойственна сентиментальной и романтической натуре Александра. Учтивый, любезный, обворожительный на балах и дипломатических приемах, он совершенно менялся, лишь только затворял за собой двери, и мало кто догадывался (особенно из сторонних наблюдателей), что в эти минуты он плакал, стоя на коленях перед иконой и закрывая лицо ладонями. Плакал от сомнений в себе и неудовлетворенности сделанным, плакал от неверия в собственные силы и разочарованности в людях, плакал от ужаса жизни и стремления к Богу. Плакал, и омытая этими слезами душа обретала то, что и сделало его умершим при жизни и живым после смерти.
Умершим для современников, так и не разгадавших его до конца («сфинкс, не разгаданный до гроба»), и живым – для потомков. Для потомков, один из которых – я, очарованный странник, сентиментальный созерцатель: сижу на скамейке перед дворцом, слушаю капель (дробно стучит по карнизам, перилам и ступеням), стараюсь донести до своего сознания, что нахожусь сейчас в пространстве, некогда окружавшем Александра. Донести во всей простоте и непостижимости этого факта: нахожусь там, где был он. Пожалуй, это самое главное во всей поездке, во всех моих хождениях: сейчас – некогда, когда-то, тогда. Соединение в пространстве того, что несоединимо во времени, – самое главное, и это сбылось, свершилось. И я сижу на скамейке, слушаю капель, и падает сухая ветка с дерева, и сторожиха с облезлой рыжей собакой словно выплывает из прошлого и кажется воспоминанием, а в воспоминаниях сквозит изменчивый отсвет реальности – той, что перед глазами.
Собственно, это все: я понимаю, что достиг некоей магической точки, некоего потаенного деления на шкале, определившего смысл моего путешествия, ведь не ради Александровской колонны, Петропавловского собора и дворца на Каменном острове я сюда ехал, хотя они меня так влекли, так звали и манили! Конечно же, я ехал ради этой точки, ради потаенного деления, и теперь оно найдено, и мне остается лишь увидеть два места, которые я видел и раньше, теперь же мне предстоит сверить их с тем делением – Михайловский замок и Царское Село.
Сверить или, иными словами, мысленно соотнести с Александром, обозначить его присутствие там, где я столько раз бывал раньше, не соотнося и не сближая. И вот пустой, грохочущий петербургский трамвай довозит меня до мрачной громады Михайловского замка, я издали вглядываюсь
Соотношу, а на следующее утро снова спешу в лавру (хочется еще раз побывать), стою на службе, ставлю свечку благоверному князю Александру Невскому и еду на Витебский вокзал. Там долго дожидаюсь перекладных с лихим ямщиком… пригородного поезда… да нет, какое там! – самой обычной, затрапезной электрички. Приходится слоняться по вокзалу, а вокзал грязный, пыльный, замусоренный, вселяющий в душу такое беспросветное уныние, что невольно думаешь, какая у нас в России дрянная, случайная, неупорядоченная жизнь. Думаешь и как бы приписываешь эти мысли Александру, сказавшему о русских, что каждый из них «либо плут, либо дурак», и при этом проникшему в такие последние глубины и сокровенные бездны народного сознания, которые давали бы полное право добавить: «…либо святой».
Тайная святость под покровом дрянной… случайной… неупорядоченной… – вот александровская Россия, какой она была прежде и какой остается теперь, и я слоняюсь по вокзалу в ожидании электрички, думаю его мыслями и словно бы вижу то, что когда-то видел он.
Наконец подали эти самые перекладные… гм… Приходится брать штурмом двери, врываться в вагон, захватывать место и тотчас уступать его старушке с тяжелыми сумками, которая не успела ворваться и захватить: так я еду в Царское Cело. В Царское, знаете ли… В набитой битком электричке… Но что поделаешь: русская жизнь, и я терпеливо выстаиваю положенные сорок минут, стараясь не всматриваться в мелькающие за окнами серые платформы, желтые дома, дымящиеся свалки мусора, а затем выхожу на маленькой пригородной станции, носящей имя Пушкина: «Бывают странные сближения…»
Пушкин всю жизнь таил мечту о монашестве и в последние годы почти решился, но ему помешала смерть, действительная, не мнимая, ужасная в своей очевидности, как окровавленный снег на Черной речке. Александр якобы умер в Таганроге, но в действительности стал затворником, подвижником, старцем: ужасное высветлилось, обратилось в прекрасное.
И вот Пушкин – станция на пути к Александру.
Я пешком добираюсь до Екатерининского дворца, брожу по старинному парку, слушаю птиц, различаю в воздухе неуловимое веяние освободившейся от снега, но еще не просохшей земли с истлевшими прошлогодними листьями и снова мысленно произношу то, что стало столь привычным обозначением моих странствий по следам Александра: здесь! Здесь он бродил… слушал птиц… различал неуловимое веяние… кормил в вольерах пятнистых газелей, шершавым языком слизывавших с ладоней крошки… хозяйствовал, за всем приглядывал, с немецкой аккуратностью вел учет приплода на ферме.
И здесь начиналась для него та Россия, которой суждено было протянуться до глухой Сибири и парами незримых токов вознестись до небесного Града, где ему уготовано вечное – непреемственное – царство.
Царское Село Александр особенно полюбил в последние годы перед Таганрогом и подолгу жил здесь: это было его убежище, «обитель дальная», отдаленная от Петербурга, столичного шума и суеты, интриг и заговоров. Да, там на Мойке у Рылеева собираются заговорщики, хмурят лбы, склоняются над картами, замышляют, планируют, обсуждают, кого подкупить, кого припугнуть, а здесь так безлюдно, пустынно и одиноко! И какая печальная и сладкая отрада в этом одиночестве, – еще не окончательном и бесповоротном одиночестве затвора, а только предварительном, приготавливающем, настраивающем душу!..