Смерть и воскресение царя Александра I
Шрифт:
Жил он здесь почти по-монашески. Простотой обстановки (лишь пучок перьев на письменном столе) кабинет напоминал келью, и даже днем было в нем темно из-за пышно разросшейся перед окнами душистой сирени. Было темно, и горели свечи, – как те, таганрогские, напугавшие суеверного камердинера…
Одевался просто – в армейский сюртук и фуражку. Спал на жесткой походной кровати; под головой вместо подушки – сафьяновый мешок, набитый сеном. Ел одни фрукты и ягоды. Рано вставал и рано ложился. Засыпал под звуки военного оркестра, игравшего перед окнами. Министров из Петербурга принимал раз в неделю и с облегчением великим выпроваживал, радовался, когда они, наконец, разъезжались и вновь наступала желанная тишина.
Пройдешь по дому – шаги замрут, и никого не слышно!
Глава десятая Красноуфимск
Обещанная читателю глухая Сибирь – это Томск, где я бывал и раньше и куда мне предстояло поехать снова, чтобы разыскать места, или, точнее, пространственные и отчасти символические ориентиры, обозначающие присутствие Феодора Козьмича и позволяющие мне, сентиментальному созерцателю, вздохнуть с привычным чувством удовлетворения: вот, дескать, он здесь был. Да, был, и поэтому само пространство наделено некоей загадочной силой воздействия, неким магнетизмом, некоей особой напряженностью, придающей нашим поискам характер возвышенного ритуала: вот, дескать…
Одним словом, мне предстояло… на мчащемся день и ночь поезде… через Урал и Западную Сибирь… ощутив протяженность пространства и в полной мере осознав, что я совершаю путешествие, а не переношусь в ревущей крылатой махине на другой конец света и не испытываю при этом чувства некоей обманутости от несовпадения пространства и времени: за несколько часов – тысячи километров.
Словом, поехать, чтобы разыскать, хотя, признаться, я не слишком надеялся, и говорю об этом не ради игры с читателем, который любит заранее запланированные неожиданности: не надеялись, не думали, не гадали, а тут посыпалось как из рога изобилия… Уверяю вас – нет, я и в самом деле считал: ну что там могло сохраниться, в этом самом Томске! После стольких лет царского и стольких лет советского режима – ничего, кроме самих мест, и в этом, собственно, вся символика! Алексеевский монастырь? Конечно, разрушили, безбожники, не оставили камня на камне… Дом купца Хромова? Сгорел или разобрали по бревнышку… Найти бы Монастырскую улицу, на которой он жил, и то была бы удача… С этими мыслями я и собирался в дорогу, и когда до отъезда оставалось дня три, решил на всякий случай погадать. Гадаю же я всегда одним способом, по Библии – такая-то страница, такая-то строчка. И вот открываю, отсчитываю, и мне выпадает: «Посылаю ангела Моего». Ангела – помогать мне в дороге, и тут я понял, что поеду не зря…
Не зря, и волшебный рог изобилия навис над моей головой: ждали меня открытия и находки. Но посыпалось из рога не сразу, чему я, впрочем, не слишком удивился. Я давно уже понял, в чем заключается скрытый экзистенциальный смысл любого путешествия: путешествуем мы не столько на поезде, сколько – по этому самому поезду, и из тех новых мест, которые нам встречаются, удается лучше всего изучить вокзал и гостиницу. Да, вокзал с окошечком билетного кассира, тучей мух над буфетной стойкой и гостиницу с пыльным графином, чахлым цветком в горшке и жалким эстампом в дешевой окантовке. Изучить до последней трещины в стене, сырого развода на потолке, пятнышка на обоях за те бесконечные часы, которые мы там проводим.
Вот и на этот раз, добравшись поздно вечером до Ярославского вокзала, я сразу уперся в знакомую экзистенцию: поезд задерживался отправлением на два часа, о чем отстраненно-бесстрастным, нездешним и в то же время столь будничным голосом возвестил диктор. Задерживался отправлением – даже сама лексика таила в себе нечто вокзальное, предвещавшее удручающе-бессмысленное стояние у фонарного столба, сидение на лавке, хождение по платформе, разглядывание расписания поездов, чтение заголовков газет на лотках – одним словом, пустопорожнюю трату времени.
Этой пустопорожней трате я с обреченностью и предался, чувствуя себя богачом, которому нечего купить на свои миллионы, и мне стала открываться ночная жизнь вокзала, где я, благопристойный пассажир с добротным кожаным чемоданом и билетом в мягкий вагон, был случайным
И действительно, весь мирок заколыхался, кто-то хлопнул в ладоши, кто-то топнул ногой, и началась пляска. Дикая, грубая, надрывная – пляска бомжей, нищих, инвалидов, воров и проституток; они что-то горланили, вскидывали руки, высоко подбрасывали колени, ухарски выпячивали грудь и шутовски гримасничали напоказ толпе. И я смотрел на это, отчетливо понимая, что еду по следам Феодора Козьмича.
Да, в том-то вся и разница: не Александра, отклонявшегося на мягкую спинку сиденья, чтобы любопытный прохожий не мог узнать его, увидев в окне коляски, а Феодора Козьмича, который с каторжниками шел по этапу. С каторжниками, ворами, проститутками – среди них он был своим, поскольку судили его за бродяжничество. Царя-то – за бродяжничество, да еще наказали плетью: как это там… положили на лавку… подняли рубаху… поплевали на руки… исправно отсчитали двадцать ударов…
Наказали, и вот он шел вместе с прочими осужденными, и, быть может, на одном из привалов они тоже сгрудились, сплотились, и обозначилось движение, прокатилась волна, и нечто вроде пляски… с гримасами… нелепыми ужимками…
Представив эту картину, я вдруг осознал страшное различие между тем, как Александр заранее готовился к уходу, вынашивал эту мысль, еще до конца не веря, что она осуществится (поэтому и не обнародовал акт о престолонаследии, а спрятал его в особом ларце), и тою реальностью, с которой он столкнулся, когда осуществилось, сбылось, и он оказался среди ссыльных, и конвоир с ружьем говорит ему «ты». Реальностью каждодневной, однообразной, тягучей, словно расплавленный свечной воск, и ему приходится с ней мириться, терпеть, сдерживать себя, постоянно заботясь о том, чтобы не выдать тайну. Не выдать, не проговориться, не обмолвиться ненароком, кто он есть на самом деле. Соединение тайны с реальностью – вот что больше всего мучит, тревожит, не дает покоя.
Купец Хромов рассказывает, что однажды работники запели при старце известную в те времена песню:
Ездил русский белый царь,
Православной государь,
Из своей земли далекой
Злобу поражать…
Старец сидел на завалинке у своей кельи. Лишь только он услышал эти слова, как «задрожал, заплакал и ушел в свою келью, а затем подозвал одного из латышевских рабочих, приказал прекратить пение, а после просил Латышева, чтобы он не позволял своим рабочим петь песни об Александре I».
Тревожит, не дает покоя, судя по тому, как он иногда гневается и с какой детской обидчивостью заявляет о своих правах окружающим: «Однажды при починке рамы окна кельи Федора Кузьмича его сильно беспокоили. Старец не вытерпел и, рассердившись, гневно сказал: «Перестаньте! Если бы вы знали, кто я, вы бы не осмелились меня так беспокоить. Стоит мне написать одну строчку в Петербург, и вас на свете не будет».
Удивительный случай, словно переносящий старца из царского в совдеповский режим: вот он один в своей келье – как бы интеллигент, творческий человек… и сломалась рама окна… И надо вызвать плотника, чтобы ее починить… И это нарушает привычный ход всего дня, он с утра мается и страдает из-за того, что придут чужие и помешают, отвлекут, своим присутствием нарушат некую атмосферу… К тому же надо будет с ними общаться, разговаривать: ну что, мол, ребята?.. Надо, а ему не хочется, и вот он с утра не находит себе места, а тут еще плотник стучит молотком и позволяет себе всякие шуточки, обращаясь с ним слишком коротко, без должного почтения: ну что, мол, батя?..