Смерть меня подождет
Шрифт:
Он выходит на пригорок, останавливается у пня, ощупывает голой рукой место, где я сидел. Окидывает беспокойным взглядом лес.
— Эй, люди! — слышу его слабый голос, и мгновенная догадка вдруг осеняет меня.
Не верю. Не может быть! Это привидение!
А ноги выносят меня из-за лиственницы, бесшумно шагают к пню. Я тороплюсь, боюсь, как бы не исчез этот человек. Нет, не привидение. Я узнаю дорогие мне черты, седые, никогда не чёсанные пряди волос на голове, скрюченные пальцы протянутых ко мне рук.
— Улукиткан!… — вырывается у меня
Вот он, мой старик, стоит рядом, завёрнутый в поношенную одежонку, вместо шапки. — грязный лоскут, на ногах какая-то рвань.
Улукиткан вздрагивает, поднимает на меня влажные глаза. В них и радость и ещё не пережитый страх за завтрашний день. Я сильнее прижимаю дорогого мне человека к себе. Почти успокоившись, он берёт мою руку холодными, как у птицы, пальцами, прикладывает к своей костлявой груди. Бормочет какие-то грустные слова и тихо плачет.
Этот вечер был для меня полон радости, больше, чем все другие, вместе взятые, вечера.
Но не успели пройти первые минуты восторга, как вспомнилась Мая. Мне почему-то показалось, что вот сейчас Улукиткан оттолкнёт меня от себя и начнёт допрос. Я этого страшно боюсь…
— Вижу, ты один идёшь с котомкой, где же Василий? Где Трофим? Их нет с тобой, и сердце упало подстреленной птицей.
— Нет, нет, все живы! — утешаю его.
— Тогда пошто без них в тайге? Куда след ведёшь? — спрашивает он строго.
— Потом расскажу. А ты как попал сюда, где Николай?
— Мы тут на незнакомой земле жалкий люди: всё чужое, идём без тропы куда глаза глядят, куда ведёт нас голод…
Он откидывает назад голову, и я вижу его исстрадавшееся лицо. Скулы и приплюснутый нос обтянуты жёлто-серой морщинистой кожей. На лбу и за ушами краснеют бугорки — свежие следы комариных укусов. Из-под тяжёлых бровей, из глубины впадин глаза источают слёзы. Они скачут поперёк морщин, точно по ухабам, катятся по кровавым расчёсам на шее и свинцовой тяжестью падают на тёплую землю.
Старик пятится назад, приседает на пень, подносит усталые руки к мокрым глазам. Я обнимаю его седую голову.
— Мы, Улукиткан, не виноваты, мы не хотели причинить вам горе…
Он освобождается от моих рук, встаёт. Лицо вытягивается. Исчезают на нём серые пятна.
— Это Харги, злой дух, сделал так, что мы не встретились на Мае. Он тут, как тень, постоянно идёт моим следом, отнял у меня учага, Баюткана, а потом и вас, — и печальный голос старика умолкает.
— Но мы встретились, — значит, ты сильнее Харги. Старик оглядывается, шепчет:
— Не скажи так. Жизнь старого Улукиткана — всё равно что гнилой валежник на большой тропе, все, кто идёт — топчет её. Разве ты это не знаешь?
Что ответить! Чем утешить старика? Мы стоим молча, оба захваченные внезапно нахлынувшим счастьем. В памяти пёстрым листопадом замелькали незабываемые дни наших скитаний по этим бедным пустырям, сроднившие меня со старым эвенком.
— Что же случилось у вас на стрелке? — спрашиваю я не без волнения.
— Долго говорить надо, пойдём
— А где твой табор? — и я накидываю на плечи рюкзак.
— Там, за падью, — старик проткнул скрюченным пальцем холодный воздух, показал на закат. — Наш табор всё равно что зимой брошенный чум. Третий день не знаем огонь… Мы только остановились, слышим, зверь заревел, кто-то из ружья пальнул. Николай говорил, однако, эвенки зверя промышляют, надо искать их. Пришёл я на марь, вижу след сапога. Откуда, думаю, взялся тут лючи[14], какое ему тут дело есть? Иду ещё, смотрю, что такое? Амикан[15]топтался, мясо лежит сохатенка. А где же охотник? Посмотрел кругом — пусто; послушал — никого. Нашёл печёнку, пусть, думаю, зубы вспомнят свою работу, да и брюху не плохо печёнка. Потом до леса пришёл, смотрю, пень насиженный. Ощупал его — тёплый, только что люди сидел. Стал кричать. Тебя увидел, и сердце размякло, как язык от сладкого сока, горе переломилось.
— Пошли на носок, там послушаем собак, они за медведем ушли, может, лают.
Старик вдруг помрачнел.
— Другой стал Улукиткан, голос Кучума не узнаю, забывать стал его добро.
Выходим на край леса. С гор сползает мутный завечерок. Вдалеке о звонкую сушину последний раз бьёт носом дятел. С реки налетел ревун-ветер и падает устало на дно тайги. В вышине густеют звёзды.
Стоим, прислушиваемся.
Улукиткан поворачивается в ту сторону, куда смотрю я. Потом становится на колени, припадает ухом к земле.
— Близко лая нет.
Я вспоминаю про лепёшку, что захватил с собою про запас. Обрадую сейчас старика! Сбрасываю рюкзак, тороплюсь развязать ремешок, достаю круг свежей пшеничной лепёшки. У Улукиткана добреет лицо. Он приподнимает голову, осторожно, точно не доверяя глазам, тянет носом и начинает жевать пустым ртом. Тут уже не до собак!
Бедный старик забыл давно вкус хлеба. Он протягивает просящие руки ко мне, не может оторвать от лепёшки глаз.
Я разламываю податливый круг. Одну половину даю старику, вторую оставляю для Николая. Улукиткан берёт кусок, торопливо запихивает его край в рот, надкусывает, жуёт. Но вдруг что-то вспоминает. Разламывает свою порцию пополам, стаскивает с худой, изъеденной мошкою шеи полуистлевший платок, бережно завёртывает в него хлеб и прячет глубоко в карман.
— Это Кучуму… Его я не должен забывать, — и грусть воспоминаний сузила глаза.
— Да ты что, Улукиткан, ешь, тебе он сейчас важнее, а отблагодарить успеешь, на табор придём — там всего много.
— Это верно: когда много — не жалко отсечь кусок, но ты разве забыл, что Кучум спас меня слепого, вывел на Джегорму. За это не жалко отрезать даже кусок сердца, — отвечает он и молча жуёт лепёшку.
Землю окутала ночь. Тайга слилась с небом, захлебнулась тьмою, уснула. Ни лая, ни рёва зверя, только звон в ушах да жук шевелится под жёстким листом, и где-то над болотом пронёсся пугливый бекас.