Смертельная любовь
Шрифт:
В его записных книжках находим:
«– А жена кем работает?
– Великомученицею».
Все герои этого треугольника – герои.
Итак, 1987-й. Наташа собирается по делу на Флотскую улицу и, записывая нужный адрес, видит, что это тот же двор, где живет Ерофеев. Берет с собой «Петушки», вышедшие в Самиздате, чтобы зайти за автографом. Заходит. У Ерофеева люди. Он заметно пошатывается. Возлегает на диван. Наташа, не зная, чем себя занять, садится за расстроенное пианино. Что-то играет, поет. Завершает есенинским «Пой же, пой на проклятой гитаре…».
«Сука», – произносит Ерофеев
Его словарь скрывает начало, за которым последует продолжение.
Он начинает ей звонить. Почти каждый день. Иногда звонит Галя: «Мальчик просит, чтобы вы приехали».
Свидетели и очевидцы делятся наблюдениями.
«Да она же его любит!» – замечает один.
«Поздравляю, Ерофеев. Наконец-то тебе повезло! Надо же, без горла – и такая любовь! К ней грязь не пристанет», – заявляет другой.
С какого-то дня Наташа начинает записывать все в дневник.
Он – по телефону: «У меня-то все серьезно. Ты моя планида». Или: «Ты мне уже так долго мешаешь жить. Таких, как ты, давить надо».
Словарь запечатлеть можно, интонацию – труднее.
Галя оставляет ее ночевать. Размышляя вслух при этом: «Двоих я вас, наверное, не прокормлю». И добавляя: «Да, Ерофеев, любовь – не картошка».
В другой раз Наталья прощается – и вдруг веничкины слезы градом: «Не уезжай, не уезжай!»
Из ее дневника: «И все же я уехала. Из-за Гали. Она вышла в кухню и долго, в оцепенении, подперев голову рукой, смотрела в темное окно…»
Жизнь протекала так. С младых лет Ерофеев любил возлежать, а вокруг него – те, кого назвал «блестящими женщинами села Караваева». «…он возлежал, благосклонно взирая, молча курил, пил, все не спеша, благообразно, а кругом жрицы…» – вспоминала Лидия Любчикова.
Публика, собиравшаяся вокруг, отнеслась к появлению Шмельковой по-разному. Кто-то ревниво, почти зло. Ерофеев откомментировал серьезно: «По отношению моих знакомых к тебе я определяю их отношение ко мне».
К одному экзамену он мог бы прибавить второй: отношение к его прозе.
Наташа: «Ерофеев экзаменует меня: “А скажи-ка, за что же тебе все-таки так нравятся “Петушки”? Растерявшись от неожиданности вопроса, говорю первое попавшееся: “За музыку, за звучание… Поверишь ли, от твоих отдельных фраз порою просто мурашки по коже бегут. Ну, например: “А бубны гремели. И звезды падали на крыльцо сельсовета. И хохотала Суламифь”. – “Кое-что понимаешь”, – отреагировал Ерофеев».
Иногда он просил ее: «Расскажи обо мне что-нибудь хорошее».
Защищался от разрушающей силы плохого.
Рассказал, как в 1986-м его не пустили на лечение во Францию.
Из Наташиного дневника: «Приглашали: главный хирург-онколог Сорбонны и филологический факультет… Причина отказа властей: откопанный в трудовой книжке четырехмесячный перерыв в работе в 63-м году. Был потрясен. Уже потом в одном интервью он скажет: “Умру, но никогда не пойму этих скотов”».
«Неизменно о тебе помню, Наталья Перельман…»
Она – Шмелькова по матери. Перельман – фамилия отца. Известный ученый-геохимик познакомится с Ерофеевым и Тихоновым у дочери дома. «Я думал, что войдет кто-то вроде Докучаева, – хмыкнет Ерофеев, – а он, оказывается, – свой парень». Александр Ильич не только подарит Ерофееву свою книгу о Ферсмане с автографом, но и поделится впечатлениями от прочитанной «Вальпургиевой ночи». «Мне
Он звал Наташу съездить туда вдвоем. Строил планы. Обсуждал в переписке со старшей сестрой Тамарой.
Не пришлось.
Ему приснился сон. Наташа его запишет:
«Будто много дней шел он по безводной пустыне и умирал от жажды. Неожиданно появилась я и напоила его своим молоком. Сказал, что где-то читал, что крестная мать даже важней родной. “Вот связалась со мной, теперь и тяни!”»…
Он решил креститься не в православную, а в католическую веру. И чтоб Наташа – крестная. Она, православная, спросила отца Станислава из костела Святого Людовика: а можно? Отец Станислав спросил, в свою очередь: «А почему бы и нет?» Ерофеева крестили 17 апреля 1987-го – в тот день совпали две Пасхи: православная и католическая. Он чисто выбрился, надел свежую белую рубашку. У него задрожали губы, когда начался обряд. А когда зазвучал орган и запел хор – выступили слезы.
Они причащались, стоя рядом на коленях.
Ради него она бросит университет, свою работу. Ей приходилось ездить в командировки – он не переносил ее отъездов.
Когда уезжала, он писал письма.
«Милая и пустая девчонка, здравствуй. И как без тебя тошнехонько!
Со времени твоего отъезда началась полоса полуоцепенелой полуразбитости, вернее, полоса сиротства и умственного распада. И безрадостности… С 10-го числа в столицу не выползаю. Я там совсем околею от скорби. Здесь, в маленьком домике, я от той же скорби тоже немножко околеваю, но каждый раз утром обнаруживаю себя в живых. Охоты шастать по лесам почти нет, да и какой смысл без тебя?.. Если не считать вчерашнего позднего вечера, своей писанины не касался. Вчера перед сном чуть-чуть покропал. Вчера же привезли твой польский крест с распятием, я тут же повесил его над головою: вдруг Господь освежит мою душу. Так вот лежу и думаю: “Освежит или не освежит?”»
«Еще одна короткая депеша, милая девка!.. Семнадцатого июня я все-таки бежал отсюда в столицу от всяческих мизантропий. Вернее, от дурной сосредоточенности на чем-то нехорошем (от нехорошей сосредоточенности на чем-то дурном). И тут же вознаградил себя четырьмя бутылками “Свадебного”, до такой степени хорошо мной усвоенными, что второго телефонного разговора с тобой в тот день даже не помню. То есть хорошо помню, что говорил, но чтЧ говорил, не помню. Это все от сиротства, от без-тебя-тности и размягчения мозгов…
Да, a propos, ты напрасно укоряла меня по телефону в холодности тона и пр. Ни о ком на свете, пустушка, я так не тревожусь и так неотвязно-постоянно не помню, как о тебе, бестолочь…»
Он мечтал жить за городом.
Из Наташиного дневника: «Хоть в каком-нибудь самом маленьком домике на берегу хотя бы самой ничтожной речки». А на природе он преображался, сам порою удивляясь, что может пилить и колоть дрова, перелезать через заборы, совершать дальние прогулки в лес за грибами. Грибы были особой его страстью, и он по-детски расстраивался, если не находил хотя бы одной чернушки».