Смута
Шрифт:
– Она в доме своего отца! – был ответ.
И тут наконец-то появились бояре. Покои царицы были очищены от лишних любопытных глаз.
Марина вышла из своего удивительного укрытия. Ее отвели в другую комнату. Приставили сильную стражу.
Дмитрий очнулся от потока воды – на него опрокинули ведро, – увидел склоненные лица стрельцов. Это были новгород-северцы, те, что пошли за ним с самого начала.
– Защитите меня! – сказал он им. – Каждый из вас получит имение изменника-боярина, их жен и дочерей.
– Государь! Дмитрий Иванович! Да мы за тебя головы положим!
Стрельцы
А во дворце разор. Все грязно, повалено, брошено. Алебардщики без алебард, опускают головы перед государем.
«Господи! – взмолился про себя Дмитрий. – Пошли мне милость твою, я буду жить одною правдой! Я очищу душу мою перед тобою, Господи! Только не оставь меня в сей жестокий час!»
Боярам донесли о возвращении Самозванца во дворец. Заговорщики Валуев, Воейков, братья Мыльниковы кинулись с толпою – убить врага своего. Стрельцы пальнули в резвых из ружей, и двое уже не поднялись с полу. Но толпа росла.
Дмитрий, сидя в кресле, сказал людям:
– Отнесите меня на Лобное место! Позовите матерь мою!
Все мешкали, не зная, как быть.
– Несите меня! Несите! – приказал Дмитрий и опустился на бердыши.
И тут через толпу продрался князь Иван Голицын.
– Я был у инокини Марфы, – солгал он людям. – Она говорит: ее сын убит в Угличе, этот же – Самозванец.
– Бей его! – выскочил из толпы Валуев.
Стрельцы заколебались и стали отходить от царя.
– Я же всех люблю вас! Я же ради вас пришел! – сказал Дмитрий, глядя на толпу такими ясными глазами, каких у него никогда еще не бывало.
– Да что с ним толковать! Поганый еретик! Вот я его благословлю, польского свистуна!
Один из братьев Мыльниковых сунул дуло ружья в царево тело и пальнул.
И уж тут все кинулись: пинали, кололи и бросили наконец на Красное крыльцо на тело Басманова.
– Любил ты палача нашего живым, люби его и мертвым!
Толпа все возрастала, спрашивали друг у друга:
– Кто же он был-то?
– Да кто?! – крикнул Валуев. – Расстрига. Сам признался перед смертью.
Никто дворянчику, у которого вся одежда была в крови, не поддакнул. Кому-то явилась мысль показать тело инокине Марфе.
Поволокли труп к монастырю, вывели из покоев инокиню.
– Скажи, матушка! Твой ли это сын? – спросил кто-то из смелых.
– Что же вы не пришли спросить, когда он был жив? – Черна была одежда монахини, и лицо ее было черно, под глазами вторые глаза, уголь и уголь. Повернулась, пошла, но обронила-таки через плечо: – Теперь-то он уж не мой.
– Чей же?!
– Божий.
Смущенная толпа таяла. Но пришли другие, которые не слышали инокиню. Потащили труп к Лобному месту.
Озорники принесли стол. На стол водрузили тело Самозванца. На разбитое лицо напялили смеющуюся «харю», маску, найденную в покоях Дмитрия. Этого показалось мало, сунули в рот скоморошью дудку.
Тело Басманова уложили на скамью, в ногах хозяина.
Три дня позорила Москва своего бывшего царя. Простые люди глядели на безобразие и плакали.
А ночью стрельцы ночного дозора увидели свет над покойником.
Тело Басманова выпросил у Думы Иван Голицын. Басманов был ему двоюродным братом. Похоронили верного товарища Самозванца возле храма Николы Мокрого.
Тело же Самозванца по приказу Шуйского привязали к лошади и, унижая в последний раз, проволокли через Москву на кладбище убогих, безродных людей за Серпуховскими воротами. И снова были черные чудеса. Когда волочили тело, на Кулишках с башни крышу сорвало, деревянная стена у Калужских ворот сама собой повалилась. Тело сначала оставили на кладбище, не придав земле, и ночью оно носилось по воздуху, и на нем сидел голубь. Испугавшись, похоронили.
И в ту же ночь ударил мороз. Как ножницами срезал озимые. Скрутил, вычернил листья на деревьях.
– Та погибель на нас от чародейства расстриги! – будоражили Москву слухи. – На его могиле синие огни по ночам бродят.
А мороз не унимался. Целую неделю земля в Москве была седой.
Уж кто сообразил? Сообразительных людей в стольном граде всегда много. Могилу убиенного разрыли, гроб отнесли в Котлы. Сожгли вместе с телом, пепел перемешали с порохом, пальнули из пушки в ту сторону, откуда принесло безродного сего соблазнителя.
Тут бы и точку поставить. Но сколько еще детишек-то рождалось у боярышень, у купеческого звания дев, у баб простого звания, горожаночек, крестьяночек.
И ныне бывает. Поглядишь на человека – и узнаешь. И вздрогнешь. А вздрогнув, в себя поглядишь да и призадумаешься.
Похороненный среди царей
Печи топили до того жарко, что князю Михайле Васильевичу перед пробуждением вот уж третью ночь кряду снилась угольная яма. Стоит у черной, в саже, стены, кругом черно, дымно. Сам он в белом, в ослепительно чистых одеждах царского рынды, оттого и неудобство. С ноги на ногу не переступить, пошевелиться боязно: сажу на себя посадишь, в горящие угли угодишь. Угли огромные! Над углями взметываются во тьму синие языки пламени, и в пламенах этих мерещится залитое кровью лицо Михайлы Игнатовича Татищева, убийцы Басманова, убиенного в Новгороде по навету, по его, Скопина, попустительству и греху.
В третье сновидение князь Михайла Васильевич, набравшись мужества, спросил-таки убиенного:
– Чего тебе, Татищев, надобно?
И тот, колеблемый угарным воздухом, наклонился, завел руки под самый низ кострища, черпнул полной пригоршней, и принялся пить огонь с горящих ладоней, и глядел на князя белыми, как у сваренной рыбы, глазами.
– Не я тебя убивал! – закричал на Татищева Скопин. – Мои руки чисты.
И показал руки.
Призрак засмеялся, и было видно, как падают с его губ длинные капли горящей смолы – так льется слюна из пасти бешеных собак. Скопин поглядел на руки свои, а в ладонях доверху – кровь.