Смута
Шрифт:
– Без крещения нельзя! – согласились с Иосифом и Гермогеном архимандриты чудовский и новоспасский.
Им возразил со стороны поляков Андрей Левицкий:
– Нет закона ни у вашей церкви, ни у нашей, который бы воспрещал браки между христианами греческого и римского вероисповедания. Но нет и другого закона, который требовал бы жертвовать одному из супругов своею совестью. Предок царя Дмитрия Иоанновича, великий князь Московский Василий Третий, женившись на Елене Глинской, дал ей полную свободу в выборе веры. Есть и другие примеры.
– Верно ли в царских делах угождать бессмысленному
– В словесах – вы герои! – пристукнул митрополичьим посохом Гермоген. – Не перекрестите Марину – будет она народу русскому не матерью, но бесстыдной девкой!
– Что же это все так смелы у меня? – Дмитрий рассмеялся, да так весело, словно похвалить хотел упрямцев. Долгим взглядом поглядел на патриарха. – Святейший, есть у тебя крепкие монастыри для смирения несмирных?
– Есть, государь, – ответил Игнатий с поклоном.
– Вот и пошли в сии монастыри Гермогена и всех с тобою несогласных. Пусть Богу молятся, приготовляют нам Царство Божие. С земными же делами мы сами управимся.
Четверых иерархов тотчас вывели из палаты.
Но дело еще было не улажено, требовалось назначить день свадьбы.
– Я хочу венчаться как можно скорее, в воскресенье, – сказал Дмитрий.
– Четвертого мая никак нельзя, – смутясь, развел руками Игнатий. – Царевна должна хотя бы три дня попоститься, пожить в монастыре.
– Восьмое вас устраивает?! – сердито прикрикнул Дмитрий.
– Устраивает, государь! – пролепетал Игнатий, но остальные иерархи ахнули про себя. Восьмое – пятница, постный день, предпраздничный. Девятого – Никола вешний.
– Платье ведь надо успеть пошить! – засомневался князь Мстиславский, недавно испытавший на себе свадебные хлопоты.
– Успеют! – весело сказал Дмитрий. – Пока держава в моих руках, мы успеем столько, как никто до нас не успевал.
– Никола ему покажет! – погрозил посохом Гермоген, когда ему сказали о царевом выборе свадебного дня. – В мае женится, еретик! Помает его Никола! Еще как помает!
В бурю въезжала в Москву царская невеста.
Ветер раскачивал вершины деревьев, едва-едва зазеленевших, казалось, метлы метут небо.
Перед городской заставой панну Марину встречало дворянство, стрельцы и казаки. Все в красных кафтанах, с белой свадебной перевязью через плечо.
Дмитрий был в толпе встречающих, одетый простолюдином. Ему хотелось видеть ликование Марины и москвичей. И он видел это ликование.
С собой взял одного Василия Шуйского. Приблизил ближе некуда. Шуйскому невредно видеть всеобщую радость народа.
Лицо Марины светилось высшим небесным озарением.
– Краса неземная, – говорили женщины, не завидуя, но радуясь. – Солнышку нашему царю и царица – солнышко.
Над Москвой-рекой был поставлен великолепный шатровый чертог. В нем царскую невесту приветствовали князь Мстиславский и бояре. Из шатра Марину вывели под руки, усадили в позлащенную карету с серебряными орлами на дверцах и над крышею. Десять ногайских лошадей, белых как снег, с черными глянцевыми пятнами по крупу, по груди и бокам, понесли драгоценный свой груз, как перышко райской птицы.
За свадебным поездом следовало войско, с ружьями, с пиками, с саблями.
Едва одно шествие миновало, пошло новое, разодетое в пух и прах, и опять же с целым войском. То был торжественный въезд послов польского короля Гонсевского и Олесницкого.
– Что-то больно их много… – засомневались москвичи, и тотчас люди Василия Шуйского принялись разносить слушок:
– Послы-то приехали не так себе! За Маринкиным приданым. Дмитрий отдает Литве русскую землю по самый Можайск.
Марину поместили в Вознесенский кремлевский монастырь под крыло матушки жениха, инокини Марфы.
Марина как вошла в отведенную для нее келию, так и села. И не подойди к ней, не заговори.
Оскорбленная убогостью комнаты, Марина воспылала местью к жениху, к инокине-свекрови, к русским, ко всему их непонятному, лживому существованию.
Коли тебя привезли в царицы, зачем же монастырь? К чему эти лавки, эти голые стены с черными страшными ликами икон? Почему не ей кланяются, а она должна выказывать смирение перед черными бабами?..
Понимала, идти к инокине Марфе хочешь не хочешь – придется: царская матерь. Матерь, только вот кого? Время шло, Марина упрямо сидела на голой лавке, чувствуя себя сиротой. В келию явилась ее гофмейстерина от гофмейстера Стадницкого, который просил передать их величеству, что благополучие поляков в стране русских зависит от ее императорской снисходительности.
Марина вспыхнула, но каприз прекратила.
– Такое великолепие! Столько лиц! Я до сих пор не пришла в себя! – сообщила она инокине Марфе, поклонясь ей с порога по-русски смиренно, до земли.
Инокиня Марфа смотрела на нее не мигая. Марина тоже попробовала не мигать, но в глазах началась резь, она прослезилась и не замедлила пустить эти свои слезы упрямства в дело:
– Я плачу от счастья видеть вас, мама!
Марина говорила на смеси русского и польского и скрашивала свои ошибки беспомощной улыбкой. Но она видела, вся ее ласковая неумелость, доверчивая покорность – все впустую. Инокиня Марфа смотрит на нее, будто кошка на мышь: «Играйся, играйся! Как наиграешься, я тебя съем!»
Марина поспешила вернуть лицу пристойный холод. Глаза ее заблистали стеклянно, еще более стеклянно, чем у инокини. Гордость стянула губы в полоски, в лезвия. Она вдруг сказала:
– Я понимаю, как трудно вам, живя в Кремле, быть молитвенницей. После нашей свадьбы переезжайте в Новодевичий монастырь. Вам ведь уже не надобно будет печься о сыне. Я сама позабочусь о его покое и счастье. С вашего благословения.
Инокиня Марфа не проронила ни слова в ответ. И, не зная, как поступить, чтобы достойно покинуть келию свекрови, Марина в панике опустилась на стул перед вышиванием. Это был почти законченный «воздух», запрестольная пелена с изображением евхаристии. Марфа, не отпуская невестку ни на мгновение своим остановившимся, жутким взором, молчала.