Смыслы психотерапии
Шрифт:
Сказанное обязывает, и необходимо сказать о собственной системе верований, дабы читатель мог решить, продолжать ли чтение. Это установка на поиск объединяющего позитивного, а не разъединяющего негативного. Объединяющее позитивное рождается по-разному мотивируемой, но от этого лишь более ценной интенцией разных исследователей, школ и направлений к постижению мира в себе и себя в мире. Речь идет не о стирании границ и нивелировании мнений и позиций, но об осознании того, что эти границы лишь внутренние границы общего пространства, а мнения и позиции лишь фиксация факта нахождения в той или иной его области. Насколько нижесказанное отвечает такому подходу – судить читателю.
Последние десять лет не столько ввели российскую психотерапию в мир, сколько открыли ее внешним ветрам. Партнерство в его истинном смысле только начинает складываться. Пока же отношения асимметричны – мы больше слушаем, смотрим, пробуем на зуб, берем то, что еще совсем недавно было неизвестно или запрещено, а наши западные коллеги чаще склонны учить, показывать, объяснять, оценивать, давать. Реакции на эту ситуацию очень пестры – от самоуничижения до профессионального национал-патриотизма – и не имеют ничего общего ни с самобытностью, ни с самоуважением. В тени остаются многочисленные грани общности их и наших проблем. В известном смысле мы находимся в достаточно выгодном положении,
Психология продолжает оставаться весьма спорным предметом как в смысле ее содержания, так и ее права на статус полноценной науки (Зарецкий, 1992). Однако уместно заметить, что спорность эта возникает прежде всего в поле редукции – неважно, редукции вверх или вниз. Парадокс многих психологических дискуссий заключается в том, что осознание моментов общности становится предпосылкой разрушающей ее редукции. В поведении человека можно выделить аспекты, поддающиеся описанию в терминах наблюдающихся у амебы положительного и отрицательного таксиса и в терминах этологии и т. д. Но психология кончается там, где любовь или политика начинают интерпретироваться в терминах и понятиях зоопсихологии, а поведение амеб или крыс – в терминах и понятиях психологии любви и политической психологии. Казалось бы, это очевидно, но даже большинству исследователей, совершивших принципиальные прорывы в знании, избежать соблазна такой редукции не удается либо это делают верные последователи и эпигоны. «Трудно уловить момент, с которого человека следует считать лысым», – заметил Г.В. Плеханов. Не менее трудно уловить границу, за которой условный вынос за скобки рассмотрения многомерности и многоуровневости психической жизни и ее проявлений теряет исходную условность. Но есть все-таки разница между остановкой перед тайной и отрицанием тайны, между предпочтением У Джеймса не говорить о душе, пока не ясно прагматическое значение этого термина, и отрицанием души. И если с учетом этого попытаться определить предмет психологии, то придется сказать, что им является опредмечивание в переживании и поведении сознания в разных его мерностях и на разных уровнях бытия. Методы взаимодействия и стили отношений психологии с ее предметом могут быть разными и существенно зависят от уровня и мерности отношений и взаимодействия самой психологии с миром.
Принимая это, можно преодолеть объектную редукцию психологии: «Разрыв субъекта и объекта, возможный лишь в редких экстремальных состояниях психики, в учебниках по психологии выглядит как закон ее функционирования» (Эткинд, 1982, с. 292). Мы могли бы последовать за Рене Магриттом, назвавшим свою серию живых изображений курительных трубок «Это не трубка», и сказать, что закон функционирования – это не функционирование. «Лидия Гинзбург… объясняла в начале 1920-х: психология начинается не с внимания к душевной жизни, а с ощущения ее парадоксальности <…>. Во вполне рациональном мире психология была бы бессмысленной; ее заместила бы элементарная психология желаний. Удовольствия суммировались бы, а страдания вычитались из них так же, как подводится баланс в бухгалтерской книге <…> Когда же все стало происходить наоборот, тогда началась психология» (Эткинд, 1996, с. 14–15).
Гуманизация психологии без этого ощущения парадоксальности душевной жизни была бы невозможна. Если представить себе невозможное, когда все тайны психики уже раскрыты, а компьютерная техника всемогуща, то и тогда мы не сможем воспроизвести человеческую психологию. Она – та сфера предсказуемой непредсказуемости и непредсказуемой недоказуемости, которая постигаема в живых диалогических отношениях, по М. Буберу, Я – Ты, но остается закрытой в отношениях Я – Оно (Бубер, 1995). В человеческой психологии парадоксальность так же закономерна, как закономерность парадоксальна. В ней равно реальны и молекулярная решетка психики, и виртуальные частицы переживаний.
Действенное принятие такого положения дел, как представляется, и есть гуманизация психологии. Она предстает в двух внутренних формах [16] . Гуманистическая (от лат. Humanus – человечный) психология с акцентом на человечности, человеколюбии, уважении к человеку и человеческому достоинству. Гуманитарная (от лат. Humanitas – человеческая природа, образованность, духовная культура) психология, снимающая конфликт природного и духовно-культурного при сохранении креативности их противоречий и ликвидирующая концептуальный провал между материей и разумом (Ассаджиоли, 1994; Братусъ, 1990; Розин,1994). Слова, слова, слова? Но выбор слов, по Л.С. Выготскому (Выготский, 1986), уже сам по себе – процесс методологический. Гуманистическая психология, рождаясь из гуманистического посыла, была на самом деле гуманитарной: эволюцией, а не революцией; развитием достигнутого, а не его отрицанием; приглашением к диалогу, а не конфронтацией. Чтобы убедиться в этом, достаточно непредвзятого прочтения лежащих в области постнеклассической науки работ ее основателей. Но сущностные акценты
16
«Внутренней формой называется ближайшее этимологическое значение слова, при помощи которого оно приобретает возможность означать вкладываемое в него содержание» (Выготский, 1986, с. 42).
Эта редукция гуманитарной методологии к гуманистическим предпосылкам очень ощутима. Российской психологии с ее репрессированными коммунистической диктатурой гуманистическими и гуманитарными традициями предстоит выработка своей позиции и смыслового наполнения метафоры психологии с человеческим лицом. Сегодня же подчас нелегко разобраться в столпотворении психологических химер и монстров. Впрочем, это вполне естественно для переживаемого периода и потенциально креативно, если не путать личины, лица, лики.
Гуманизация психологии изменила ее отношения с психотерапией, теория и практика которой до недавнего времени были узурпированы медициной. Психотерапия в нозологической парадигме была своего рода лекарством от… со своим перечнем официальных форм и методов, показаниями и противопоказаниями, инструкциями по их применению и оценке результатов. Все это следовало из научных разработок (сколько в них было науки – отдельный вопрос), приходило из лабораторий, шло от письменного стола к пациенту. Психотерапия искала новые средства борьбы с болезнями и поражения мишеней-симптомов. Предполагалось, что психологии остается коррекция поведения, когда его медико-биологические предпосылки уже отрегулированы психиатром или не поддаются лекарственной регуляции. Она оставалось прикладной сферой, а пациент – объектом приложения теорий, рождавшихся в недрах патопсихологии как экстраполяция психопатологических механизмов на человеческую жизнь.
Гуманизация психологии вывела на сцену психотерапию как психологическую практику (Василюк, 1992), сам психотерапевтический процесс стал лабораторией, в которой не все люди так или иначе больные, но все больные – люди. Сложилась отличная от медицинской психологическая парадигма психотерапии (см. выше табл. 1). Она: 1) исходит из индивидуальной, а не коллективистской этики, 2) воспринимает человека как неделимую целостность, а не сумму органов и механизмов, 3) базируется на принципе реальности, а не противопоставления объективного и субъективного, 4) обращается к промыслу бытия, а не функционированию; к проблемам и потенциям, а не к болезням и дефицитам, 5) ориентирована на развитие и оптимизацию индивидуального бытия, а не на ликвидацию симптомов и нормализацию поведения, 6) фокусируется на процессе, а не на методах и техниках, 7) концентрируется на открывающем дорогу к будущему настоящем, а не на прошлом во имя возврата к бывшей норме, 8) предполагает работу психотерапевта собой, а не техниками. Разумеется, и врач-психотерапевт работает собой, хотя далеко не всегда склонен придавать этому значение, а психолог использует техники и методы. Однако для описания полюсов континуума психотерапии эти две парадигмы работают. Их конфликтное противопоставление врачами и психологами превращает психотерапию в театр абсурда, где на сцене распиленные пополам терапевт и пациент. Медицинская и немедицинская парадигмы психотерапии не параллели, которым не суждено встретиться, хотя для части сторонников каждой из них встреча останется незамеченной, неосознанной, а стало быть и не состоится. Реальной основой их сходимости представляется феноменологический подход – конечно, не выхолощенный до суждений о нормальных и патологических феноменах. Эта феноменологичность – результат осознания и принятия того, что «наша психика суть вещь неизмеримо более сложная, чем твердит нам наш повседневный рассудок или результаты академических научных исследований <…> но это знание вызывает тревогу» (Кастанеда, 1993, с. 14). В медицинской парадигме эта тревога подавляется, отрицается, вытесняется или сублимируется в обезличиваемых отношениях врач – больной, сфокусированных на методе и симптоме. Ключевое различие медицинской и психологической парадигм связано с проблемой метода, решение которой серьезно влияет на их воплощение. Интеграция психотерапии становится все более осознаваемой потребностью, но порождает преимущественно расширение списка методов. Даже если этот рост приписывать авторскому тщеславию, что в принципе некорректно, хотя и не без того (Сосланд, 1999), возникает вопрос о его методологических основаниях, служащих фундаментом для такой мотивации. Представляется, что они имманентно присущи медицинской парадигме: дифференциация и специализация медицины закономерно ведут к сосредоточению внимания на методе – он годится для одного и не годится для другого нарушения, его применение безлично, а результаты предсказуемы, так что достаточно овладеть им и правильно использовать. Но интеграция непрерывно растущего числа методов трудно достижима и небезопасна (Lazarus, 1955).
При переходе к осмыслению места и роли метода как средства организации и структурирования психотерапии в психологической парадигме появляется возможность иначе посмотреть на интеграцию. Обсуждение тогда переходит из плоскости комбинирования методов в плоскость осмысления того, что и для чего мы с их помощью делаем. Интеграция требует не только видения различий, но и поиска общего. Это общее, как мы уже пытались показать, заключается в том, что метод, техника сами по себе не лечат, но помогают организовать процесс и создать контекст терапии так, чтобы подготовить создание, по Т. Крон, момента диалога – по сути разновидности терапевтического транса, перехода в такое измерение, такую плоскость сознания, остающегося в психиатрическом смысле ясным, в котором возможен порождающий новые смысл и видение инсайт. Это близко к тому, что описывается как эриксонианский гипноз, обусловливание (Бендлер, Гриндер, 1993; Хеши, 1995; Хеллер, Стил, 1995; Эриксон, 1994). Т. Крон подчеркивает неуправляемость момента диалога, в котором все происходит «само собой». Обыденное состояние сознания, по утверждению кибернетиков, выводит в поле активного осознавания лишь 2 % содержания психики, оно ситуативно-функционально, в нем возможна версификация, но поэзия – нет. В этом состоянии сознания разговор с пустым стулом не более чем «бзик», но в нем можно двигаться и подходить к моменту диалога, продвигаясь от одного момента к другому, а не от одной сессии к другой. И если терапевт рефлексирует свою работу только в понятиях методов, это вопрос не метода, а объемности методической рефлексии.