Снова Казанова (Меее…! МУУУ…! А? РРРЫ!!!)
Шрифт:
Мы жили в Питере, но летом всегда проводили в Ростове какое-то время. Как всегда, той осенью мы уехали домой, в Ленинград, а через месяц, когда мне как раз исполнилось пять лет, мы получили от бабушки телеграмму, что дед умер от брюшного тифа, свирепствовавшего в 35 году по всему югу страны.
У отца, как у всех киношников, был весьма длинный отпуск. Мы почти каждый год ездили на Чёрное море. После смерти деда мы по-прежнему по дороге с юга недели на две-три задерживались в Ростове. Жили то у тетки Муры в нижней квартире, то – чаще – у трёх материнских сестёр в самом центре города на Никольской, где было попросторнее, чем
С отцом и с дядей Мишей, мужем тети Муры, охотинспектором, мы летом часто выходили в Азовское море, а точнее в дельту Дона (на местном, слегка украинизированном диалекте дельта – гирла). Ловили сомов, которые были иногда вдвое длиннее меня. Такую рыбину надо было долго «водить» на леске за лодкой: если же поспешишь вытягивать, то в буквальном смысле насмешишь, ну не людей, так судаков – такой сом лодку легко перевернёт.
Мне 3 года.
Особенно я любил, когда отец и дядя Миша брали меня на охоту на таинственную и забытую миром реку Маныч и озеро Маныч-Гудило с тысячей островов. Отец подарил мне льежское ружьишко, хоть и 22 калибра, но вполне настоящее: он сам с ним когда-то охотился. (Это ружьё, кстати, чудом сохранилось и потом я иногда охотился с ним аж до 1956 года! А позднее подарил своему приятелю, художнику Арефьеву).
В лодке с нами всегда ехал и мой ближайший друг, ирландский сеттер Дик, который, к моему удовольствию, принес и положил в лодку мне к ногам (а не отцу и не дяде!) первую же подстреленную мной утку.
Я ужасно загордился, что я эту утку подстрелил не дробью, а пулей – одной пулей! Отец и дядя Миша смеялись: «чудом повезло, надо знать, чем заряжаешь! Вон патроны твои с мелкой дробью в другой коробке!».
Потом, уже взрослым, я не раз ездил на Маныч. Иногда с сыновьями моих двоюродных сестёр, а иногда и один. Эта солёная река полгода течёт в одну сторону, полгода в другую. Бесконечные солёные озёра и тысячи островов. То там, то тут на горизонте дерево торчит. А так – камыши и небо. Да ещё в степи – табунки полудомашних лошадей, принадлежавших кумысному санаторию…
Как-то мы развели на островке костерок из сухих камышей и с трудом найденных веток, над ним приспособили рыбку на шомполе, и пока возились – пожаловал камышовый кот. Я обернулся – а он удаляется торжественным шагому с моей уткой в зубах, так и смылся. И хвост трубой!
Чёрт с ним, с жуликом. У нас тогда ещё три утки осталось. Я много не стрелял: летом добыча быстро портится. Ведь надо было долго на вёслах добираться до станции, а если весь путь на лодке проделывать, так всякими протоками да ериками (иногда и с волоком, если лето засушливое) ещё дольше добираться до Дона. Многие коптят на месте, но ни племянники, ни я этого не умели.
Охотиться я начал в семь с чем-то лет и окончательно перестал в 26, когда стал в Павловске работать.
В шесть лет меня впервые посадил на лошадь дядя Гриша, казак, врач, старый отцовский приятель ещё по гимназии. В то время он был врачом и председателем станичного совета в станице Аксайской, расположенной километрах в шести от тогдашней границы города. Сейчас это часть Ростова. Об этой станице я ещё не раз
Лошадь была огромная, как все донские. Что делать, пони тогда в стране, по крайней мере, на Дону, не водились. Пришлось учиться на «слишком взрослой». Как я довольно быстро понял, главное подружиться, близко подружиться с умным зверем, и тогда она всё станет делать по одному моему движению, даже по намеку на него.
И должен определённо сказать, что всё же не дядя Гриша казак, и не отец кавалерист научили меня верховой езде, а кобыла Верка. С тех пор я убеждён, что чужие, а пуще того прокатные лошади – для ученика бесполезняк. И когда я, учась в Литинституте в Москве, подрабатывал как преподаватель верховой езды, я более всего настаивал, чтобы за каждым учеником закреплена была одна и та же лошадка.
И ещё одно южное явление, которое для питерского мальчишки было экзотикой. Уличные крики: «Точить ножи-ножницы» заглушалось более звонким «Стёкла вставлять!», и всё это перекрывалось басами ледовозов.
Каждое утро летом на улице, если мы жили на Никольской у трех тёток или в нашем большом булыжном дворе (если жили у бабушки) раздавался протяжный крик, как правило, густым басом: «Ледники, ледники приготовьте! Ледники, ледники приготовьте!» Вслед за тем звонок, и заходил человек, одетый в рыбацкий серый клеёнчатый плащ, под которым был ватник, хотя на улице могло быть хоть 30 градусов жары.
Он нёс на плече, как ружьё или лопату, большой железный крюк, похожий на кочергу, и на этом крюке висел огромный, примерно метр на метр, толстый брикет льда. Ещё раньше, когда я был совсем маленьким, в деревянном ящике приносили колотый речной лёд, неведомо где с зимы сохранённый. Так что этот брикет был новшеством и назывался искусственным льдом. Он испарялся постепенно, не оставляя ни капли воды.
На кухне стоял ледник – узорчатый кухонный столик с двумя толстенными дверцами, за которыми были оцинкованные, как ведра, помещения с полочками. Заслышав крик разносчика льда, в середине столешницы поднимали узкую крышку, длинную и прямоугольную. Человек с грохотом и ледяными брызгами опускал брикет, закрывал крышку, получал мелочь и уходил к своей телеге, в которую запряжен был карий, почему-то всегда карий, и толстый конь. Очень добрый и мохноногий. Я еще от деда знал, что такие кони называются першеронами или тяжеловозами, и что у деда их было когда-то два десятка!
Иногда я успевал выбежать и дать коню сухарик, который он деликатно брал с ладони толстыми губами.
О т двух до десяти (1932-1940)
А. П. Пантелеев. Стихи. Ёлка и 1937 год. Немецкая « группа». Во второй класс. «Пугачёв». Гости. Люба – тогда и десять лет спустя… В. Каменский и «ядрёный лапоть». «Профессор Мамлок»
Лет за шесть до моего рождения мои родители поселились в Питере на Моховой 41 в квартире 35. Там жил давний отцовский знакомый по Ростову актёр и режиссёр киностудии «Ленфильм» (тогда ещё «кинофабрики Совкино»), бывший граф, а затем «герой труда», Александр Петрович Пантелеев [11], сын казачьего атамана низовой станицы Елизаветинской и отец впоследствии прославившегося адмирала Юрия Пантелеева, коменданта Кронштадта, командовавшего в блокаду всей морской обороной Ленинграда.