Сны накануне. Последняя любовь Эйнштейна
Шрифт:
— А в чем его гениальность?
— Принцип электрических машин и генераторов — основа нынешней цивилизации. Он открыл вращающееся магнитное поле.
— Расскажи еще о Кюри. Руки не устали?
— Нет. Она очень смелая. Мы катались на лодке по Женевскому озеру, были далеко от берега, когда я сказал: «А что, если лодка вдруг опрокинется? Я ведь не умею плавать». «Я тоже», — спокойно ответила она. С ней было хорошо ходить в горы, интересно и необременительно.
— Но ты же говорил, что у нее душа селедки.
— Разве? Наверное, вспомнил какую-нибудь ерунду.
— Не ответила на твои ухаживания?
— Возможно.
— Значит, метафизика ни при чем?
— Хотя… вспомнил! На конференции в Брюсселе в девятьсот одиннадцатом все только и говорили о ее романе с Полем Ланжевеном.
— У тебя со многими были романы.
— Я хотел любить. Без любви жизнь бессмысленна. Это было до тебя и совсем другое, чем у нас с тобой.
— Рукава сделать пошире?
— Как хочешь. Вот смешная история с женщинами. Однажды в Берлине на мою лекцию пришла сильно накрашенная проститутка. Я насвистывал свою песенку про Теорию, а она бросала на меня одобрительные и ободрительные взгляды. Она была довольно хороша собой, и, скажу честно, я с трудом удержался, чтобы после лекции не пойти за ней… С тобой я могу говорить обо всем. Если бы ты знала, какое счастье иметь такую возможность.
Она встала, сняла с его рук моток шерсти, тихонько провела ладонями по его лицу сверху вниз. Мусульманский жест, который он любил. Говорил, что снимает напряжение и усталость.
— Пойду погляжу на Марту.
— Подожди. — Он взял ее руку и притянул к губам. — Когда-то Ратенау сказал мне, что Палестина — это всего лишь множество песка. Так вот: жизнь — это всего лишь множество ошибок.
Она молчала, глядя в его блестящие, как антрацит, глаза. Потом спросила:
— Ратенау убили антисемиты? Да? Тебя тоже могли убить.
— В двадцать четвертом вряд ли. Они просто устроили мне обструкцию на моей лекции.
— Какая гадость!
— Но смешная. Я им аплодировал.
— Я все-таки пойду навещу Марту.
Эстер и Мадо сидели на террасе с таким убитым видом, что она испугалась. У Мадо нос повис еще больше, а высокие скулы хорошенькой Эстер выделялись в свете керосиновой лампы, как два яблочка.
— Что сказал доктор?
— Его нет дома, уехал к другому больному, а у нее была рвота.
— Вы не заметили, аптека в поселке открыта?
— Воскресенье, час поздний, вряд ли, — протяжно сказала Мадо.
— Можно позвонить, он откроет.
— Это неловко. — Из-под глянцево-черной косой пряди остро смотрел сорочий глаз Эстер.
«А за что вам деньги платят? Еще и за то, чтобы вы делали то, что неловко».
Вот что следовало бы ей сказать, но это было невозможно и несправедливо. Вот уже почти двадцать лет Эстер, презрев соблазны личной и семейной жизни, служила Генриху.
— Я все-таки съезжу, — сказала медовым голосом. — А пока, может, согреть воду? Марте сейчас полезно подержать ноги в горячей воде.
Недаром на одной из последних фотографий он показывает язык. Он готовил сюрприз. Оставил Эстер больше, чем сыновьям, больше, чем приемной дочери — Мадо. Почти все: двадцать тысяч долларов, книги, вещи и бесценный архив. Глэдис рассказывала: все были в шоке, а Эстер
Он, плакавший, как ребенок, и моливший случайного прохожего вытащить его, когда упал в дождевой сток, он, смотревший жадно на сладости и съевший один раз в задумчивости четыре килограмма клубники, он, радовавшийся любому ее подарку, даже карандашу, он был в сто раз мудрее и прозорливее ее.
Глэдис сказала вскользь, что после ее отъезда у Эстер были неприятные времена: ее много раз вызывало Федеральное бюро, «меня тоже, но только один раз, спрашивали, не обращалась ли ты ко мне с какими-нибудь необычными просьбами, я ответила — нет». Тогда промолчала, улыбнулась рассеянно, как всегда в сложные моменты.
А вот теперь вспомнилось, и стало понятно, почему все завещано Эстер: да потому, что ничего наверняка не сказала, ничего из того, что знала, о чем могла догадываться, да и просто понять своим быстрым умом, своими «влажными» мозгами.
Вот кто в результате оказался самой мужественной, самой хитрой, самой верной — Эстер. А не она, перетрусившая до спазмов в горле. А ведь казалась себе такой хитрой, такой проницательной, такой ловкой, такой… Нет, подлой не была. И любовь была настоящей, а то, что приходилось делать, так ведь это для победы над фашизмом.
Луиза объяснила, что Германия и Америка готовят страшное оружие, и только если Советский Союз будет обладать им тоже, мир не постигнет катастрофа. Но Америка смотрит вперед, думает о будущем господстве над миром и не хочет делиться секретами производства нового оружия.
Россия воевала, погибали миллионы людей, хроника показывала страшные дымящиеся руины городов и сел, а здесь в январе ели клубнику, Нью-Йорк сиял огнями, в ресторанах подавали лобстеров и огромные бифштексы, в Метрополитен звучала чудная музыка, а на Бродвее шел мюзикл «Гуд-бай, Америка!»
Генрих тоже… На осторожный вопрос после приезда всемогущего Бобби, живущего в пустыне, ответил: «Наверное, паритет был бы предпочтительней. Посмотрим, что покажет время…»
В поселке было тихо. Курортный сезон заканчивался. Лишь в освещенном неоновым светом кафе-мороженое подростки ели «Банана-сплит». Она спросила у продавца с белым от неона лицом, как позвонить аптекарю.
Она знала, что, стоит произнести имя Генриха, и сразу, как по волшебству, по заветному «Сезам», откроются и сердца, и двери. Она сказала, что его сестре плохо, и продавец тотчас взволнованно произнес: