Сны накануне. Последняя любовь Эйнштейна
Шрифт:
— Но это же ужасно, если будет создано такое чудовище.
— Будем надеяться, что человечество окажется умнее, чем Эпиметей, который открыл ящик Пандоры, а закрыть его не смог.
— Но Америка не просто открывает ящик, ты сам сказал, что это требует огромных денег. В Америке денег на ветер не выбрасывают.
— Да. Не выбрасывают. Но я уверен, что правительство США никогда не воспользуется этим оружием, ни в какой ситуации, кроме самообороны против такого же оружия. И только в случае, если собственная безопасность будет подвергаться угрозе.
— И ты действительно в это веришь?
— Конечно. И скажу об этом в Белом доме.
— Кому скажешь? Военным? Они живут
— К счастью, в этой стране демократия. Есть конгресс, есть президент.
Потом они сидели внизу на террасе. Электричества почему-то не было, и они зажгли керосиновые лампы. Вокруг них вились серебристые мотыльки. Эстер приготовила замечательно вкусную овощную запеканку. Ужин без мяса, которое Генрих так любил, следовало трактовать как поощрение ей, съездившей четыре раза в поселок, ведь легкий ужин — это не отступление от диеты.
«Она молодец, воспитывает меня, как собаку. Закрепление полезных рефлексов. Мадо со своей застенчивостью не годилась для такой миссии, а я как раз то, что надо».
Марта к столу не вышла, она уже спала. Говорили о завтрашней поездке в Вашингтон, Эстер уговаривала Генриха ехать первым классом, он упрямился: «Напрасная трата денег, никакой разницы». Эстер настаивала, она, как всегда, не вмешивалась, хотя выглядел он неважно: лицо в желтом свете лампы казалось темным, щеки обвисли, резче проступили пигментные пятна на висках. Эстер тоже видела это, поэтому мягко талдычила свое.
— Я не езжу первым классом, когда-то я сказал своей благоверной: «Ты можешь ездить как угодно, а я только вторым классом». От своего слова отступать не принято.
— Лев Толстой тоже ездил третьим классом и ел вегетарианские супчики, правда, Софья Андреевна варила их на курином бульоне… Все-таки, милый, поезжай с комфортом, — добавила она, остановившись у двери в его комнату и давая понять, что намерена идти к себе. — У тебя будет трудный день. Надо быть свежим.
— А ты не приспишь меня? — жалобно спросил он.
В детстве он просил мать полежать рядом, пока не уснет, и теперь это называлось у них «прислать».
— Я проведаю Марту и вернусь. Ее состояние довольно опасно. Миссис Олдхэм сказала, что такие кризы чреваты ударом.
«Он ее действительно любит, но проведать не зашел. Элеонору не любил и тоже не навещал, когда она болела. Странный характер».
Он тихонько засыпал, а она, лежа рядом, почему-то думала о Бобби. О неотразимом Бобби, покорителе женских сердец. Щеголь в твидовых пиджаках, знаток индийского эпоса и английской поэзии. Яйцеголовый с большим носом и внимательными карими глазами, он, не останавливаясь, пыхал трубкой, хотя его точил туберкулез. Наверное, поэтому, разговаривая, складывал ладони перед губами, а, может, потому, что ни у кого не было таких прекрасных длинных выразительных пальцев. Даже большой был красивым. А это, по одной тайной примете, очень важно. Он слушал, как собака, слегка склонив голову набок, и такие же мягкие грустные глаза смотрели на женщину, как на любимую хозяйку. Можно понять ту профессорскую дочку в Беркли, говорят, она от него без ума. Болезненный роман. Они то объявляют о помолвке, то расстаются. Может, потому, что милая привычка без конца щелкать зажигалкой, давая всем прикурить, оборачивается тем, что и женщинам он охотно «подносит огонек». А, может, потому, что оба близки к коммунистам, а у коммунистов вечные распри:
Потом эта девушка выбросилась из окна. Бурнаков бы сказал: «Какая удачная смерть». Он был мастером афоризмов. Когда она рассказала ему о страшном оружии, которое будут делать американцы и, наверное, делают немцы, и пересказала слова Генриха о том, что у русских нет ни средств, ни возможностей создать такое оружие, он усмехнулся и сказал вещь нелепую: «Раз нельзя, то и не надо. Пусть они делают. Мы пойдем другим путем».
Нет, это не было нелепицей, теперь-то она это понимает. Это был гениальный план. И часть того пути, о котором он говорил, она прошла вместе с ними.
Странно — погорели все, даже милейший осторожнейший Петр Павлович был выслан через месяц после их с Деткой отъезда, Луиза со своим Виталенькой уезжали в спешке в сорок четвертом, через девять лет казнили Юлиуса и Этель, а Сергей Николаевич мирно доживает свой долгий век на маленькой ферме в Вермонте. Это Луиза сказала на поминках по Виталеньке. Тогда ударились в воспоминания.
Даже у Бобби были крупные неприятности. Но это потом, а в сорок третьем он был уже большим боссом, женился на другой красавице, Луиза с ней дружила, почти все время пропадал где-то в пустыне, и возлюбленная коммунистка очень осложнила бы его жизнь. Наверное, и осложнила.
Был такой Борис Паш, сын митрополита Русской православной церкви. Видела его несколько раз на приемах. Посольские остерегались даже близко к нему подходить, как к Вию. А к ней он подошел сам, расспрашивал, как идут дела в Комитете, но так, по-светски дежурно, хотя Луиза потом просила вспомнить каждое слово. Ерунда! Она видела по его глазам, что нравится ему, нет, все-таки спросил, поддерживает ли она отношения с ИХ землячкой миссис Майер. Она тогда очень удивилась.
— Я даже не знаю, где она. Последний раз мы виделись в сорок третьем, когда они приехали из Англии, а потом — только открытки к праздникам.
Луизу ужасно заинтересовал разговор о Лизаньке.
— Он не спросил, откуда открытки?
— Да нет. Весь разговор — четыре фразы, а потом он познакомил меня со своим батюшкой. Это ведь было на Пасху. Митрополит Фиофил — чудный старик. Говорили о необходимости примирения церквей, но он сказал, что после того, что сделали с Тихоном, это невозможно. Потом дал дельные советы, как теснее сотрудничать с его церковью. И действительно…
— Понятно. Значит, не спросил.
Но они-то с Луизой знали, как оказались Майеры в Америке. Луиза нашла очень важной просьбу Лизаньки помочь переехать к детям и попросила поговорить с Генрихом. Генрих с удовольствием согласился и даже нашел Руди работу, ведь он был консультантом «по кадрам», к его мнению прислушивались, даже какого-то бедного Дебая никуда не взяли, потому что Генрих метал против него громы и молнии (что было удивительно при его кротком характере), но, кажется, этот Дебай был лоялен к фашистам.
А Руди прибыл со своим любимым учеником — очкариком Отто, против него Генрих не возражал, Отто еще в тридцатом бежал от нацистов во Францию.
Этот Отто играл потом первую скрипку. Выяснилось это в пятидесятом, когда его разоблачили англичане, но потом он, кажется, отсидев свое, процветал на родине, в социалистической Германии. А Луизин Виталенька, бывший тоже далеко не последним человеком в тех делах, закончил свои дни скромным завхозом какого-то спортивного общества.
Господи, какой бред, какая несправедливость! В этой стране всегда «своя своих не познаша» и всегда процветают мерзавцы.