Сны Персефоны
Шрифт:
На диване, что раскинулся тёплым островом в центре комнаты, с попкорном сидят Загрей,[2] наш с Аидом сын, и его верная подруга Макария «Блаженная Смерть». Они не замечают нас, поглощенные очередным творением Голливуда, которое плещет пёстрыми красками с двухсотдюймовой телепанели.
Аид бережно опускает меня в одно из кресел, накидывает на колени плед и лишь тогда ехидно интересуется:
— Молодежь, что вы там такого увидели, даже нас не заметили?
Загрей оборачивается, машет мне рукой (и
— Да смертные снова фильм про нас сняли. И ты, отец, там снова собираешься захватить мир.
Даже рожки в его чёрных волосах выглядят задорными и довольными. Или, может, меня просто всё умиляет в сыне? Ведь я так давно его не обнимала.
— А как же, — усмехается Аид, — только тем и занят.
— А Зевс, конечно, весь такой няшка, снова спасает героев, карает виновных, — дополняет Макария.
— Ну, хоть тут правильно, а вот за словечки — лишаю пяти процентов премии.
Макария дуется, складывает руки на груди.
Аид садится в кресло рядом со мной, переплетает наши пальцы и цыкает на незадачливых кинолюбов:
— Кто разрешил покидать пункт управления? — Загрей подбирается, Макария задевает ведёрко с попкорном, которое до этого примостила на поручень дивана, и тот белой крошкой рассыпается по полу.
Продолжать Аиду не приходится: они выключают телевизор и быстренько убегают прочь.
Я тянусь за Загреем, но меня удерживает Аид: успеешь ещё! нечего баловать!
Покоряюсь, склоняю голову на плечо мужу.
Он перебирает мои волосы и произносит тихо:
— Сешат просто исчезла. Растворилась. Тот[3] искал её всюду. Но никто даже не помнит о ней. А теперь пропадают и мифы, упоминания, любая информация, связанная с Сешат.
Грустно улыбаюсь:
— Какая ирония — исчезают записи о Богине Письменности.
— Если бы ирония, — отзывается Аид и вскидывает на меня тёмный нечитаемый взгляд: — Знаешь, что происходит с богом, когда исчезают его мифы?
Мотаю головой: нет! Но страшная догадка уже гложет.
— Бог и сам начинает забывать, зачем он здесь. Забывать о своей божественности. Теряет способности. И становится…
— … смертным, — холодея, заканчиваю я.
— Да, — глухо отзывается Аид. — А мы-то наивно полагали, что нашей погибелью станут гиганты.
С гигантами было легче: там мы знали, против кого сражаемся и какова их конечная цель. Тут же — приходится воевать с незримым противником, разум, которого, потёмки.
— Невидимка против невидимки, — невесело иронизирую я, намекая на шлем невидимости моего мужа.
— Мне бы зацепку. Хоть какую-то. Кто и зачем, — почти с отчаянием произносит он.
Я протягиваю руку, касаюсь его жёстких тёмных, как сам мрак, волос, спускаюсь на скулу, веду пальцем
Мой муж не блистает яркой красотой олимпийцев. Скорее его черты резкие, даже немного грубые. И, в сочетании с обычно мрачным, холодно-надменным выражением лица и нелюдимостью, производят почти отталкивающие впечатление. Из-за чего его даже на Олимпе сторонятся и ненавидят: там не любят непривлекательных. Это для олимпийцев почти грех. Но для меня Аид вот уже несколько тысяч лет — самый красивый мужчина во вселенной.
Он перехватывает мою руку, целует, прижимает к щеке, устало прикрывая глаза. А я любуюсь тем, как густые тёмные ресницы отбрасывают тени на высокие скулы.
— Что же мы теперь будем делать?
— Ждать, — едва слышно, на выдохе, — пока исчезнет ещё кто-нибудь.
Ожидание оказывается недолгим. Не успевает Аид договорить, как оставленный им на столе голограф вспыхивает голубым, и над столешницей появляется маленькая, полупрозрачная Афродита, словно изящная стеклянная статуэтка.
Захлёбываясь слезами, она сбивчиво рассказывает:
— Геба[4]… мы просто… по магазинам… а потом… я не успела оглянуться… исчезла…
Аид подбирается, как хищник перед прыжком.
— Оставайся, где стоишь, — рявкает он.
И Афродита, округлив испуганные, лазурные, как безоблачное небо, глаза, кивает, отчего золотистые кудряшки, обрамляющие идеальное, кукольное личико, смешно подпрыгивают. Я отмечаю это, хотя веселится сейчас вроде не с руки.
— Загрей! — на крик отца сын выскакивает, будто из-под земли. — Ты за старшего. Докладываешь мне, что происходит, каждые десять минут. Если с матерью…
Загрей, который всё это время, вытянувшись во фрунт, чеканит на каждый приказ: «Да, Владыка», на последней фразе хмыкает и говорит:
— Последнее мог бы не добавлять.
— Я рад, что ты всё понял, — говорит Аид, наклоняясь, целует меня в макушку, и уносится в чёрном вихре.
Загрей глядит ему вслед, а потом — переводит взгляд на меня. Шагает, падает на колени и на выдохе шепчет:
— Мама!
Я чувствую, как глаза начинает щипать, а в груди всё сжимается.
Порывисто обнимаю сына, треплю по чёрным волосам, нежно глажу рога, которых он так стесняется. Глупый.
Аид не позволил мне вволю натешиться с сыном.
«Ты из него тряпку сделаешь! А он должен быть воином».
Поэтому мой мальчик, на которого с юных лет возлагались большие надежды и свалилась огромная ответственность, рано ссутулился и стал выглядеть куда старше своих лет. Мне даже стыдно, что на вид я моложе сына. Но для Богини Весны, вечная юность — дар и проклятие.
Загрей поднимается и протягивает мне руку:
— Идём, мама. Будем выполнять два поручения отца одновременно.