Сны Шлиссельбургской крепости. Повесть об Ипполите Мышкине
Шрифт:
Почему дежурный прилипает к глазку, когда ты справляешь свою естественную нужду? Почему при переводе из одной тюрьмы в другую тебя раздевают догола, ощупывают, рассматривают, и при сем присутствуют еще человек пять, у которых, кажется, нет иных дел? Почему в камере не разрешают носить брюки? Или в подштанниках сложнее перемахнуть через крепостные стены? Стоп. Остановись. Мучиться над этими вопросами, искать логику в поступках администрации — значит заранее примеривать на себя смирительную рубашку. Во всех этих глупостях, бессмысленных унижениях кроется продуманная система: превратить его в вещь, безгласный, казенный предмет, послушный начальству.
«Прелести» этой системы он ощутил в якутской тюрьме. Его заковали в кандалы не из опасения, что он может убежать, — мстили за строптивый характер, за требование обращаться
«Титова-Мещеринова» допрашивали ежедневно. Следствие хотело выяснить имена сообщников, явки, подпольные квартиры революционных кружков в центральной России и Сибири. Но не только. Несговорчивого арестанта приучали к сознанию того, что отныне у него не должно быть чувства человеческого достоинства. Иначе — иначе сотрем в порошок, придушим втихомолку.
Смотритель якутского острога то грозно шипел, то мягко ворковал и все уговаривал, уговаривал «Титова» признаться, не противиться, не гневить прокурора. Смотритель нервно теребил бороду, глаза его прыгали, избегая прямого взгляда Мышкина, а Мышкину казалось, что сейчас в этом чиновничьем лице неожиданно проглянут черты того наглого уголовника с Бадазанковской станции и, сбросив служебную маску, смотритель, посмеиваясь, скажет:
«Тут тюрьма, барчук, привыкай поворачиваться, ежели ребра дороги. А то заснешь — мы тебя причешем».
Ночью Мышкин настороженно прислушивался к тюремным шорохам, боялся, что, когда он заснет, они ворвутся в камеру и изобьют его до смерти. Он был в их власти. Некому жаловаться. Ночные кошмары усиливались. Опять началась бессонница. Смотритель, наверно, догадывался о муках заключенного и выжидал, когда «плод дозреет» и арестант сам упадет на колени.
Однажды утром Мышкин потребовал бумаги и чернил. Тотчас прибежал смотритель. Он довольно урчал.
«Его высокородию Г. Исправляющему должность прокурора Якутской области, — писал Мышкин (нетрудно вспомнить тексты своих заявлений и писем, ведь они мысленно составлялись не один день и не одну ночь). — В отмену прежних моих объяснений о моем звании, имени, отчестве и фамилии, данных комиссии двадцать третьего прошлого июля, имею честь объяснить, что зовут меня Ипполит Никитич Мышкин, звание — домашний учитель; я состоял правительственным стенографом при Прокуроре Московской судебной палаты и постоянным репортером „Московских ведомостей“, содержал типографию, помещавшуюся в Москве сначала на Тверском бульваре в д. Полякова, а затем на Арбатской улице в д. Орлова, где она и опечатана властями в первых числах июня 1874 г. за нарушение законов о печати. Мои фотографические карточки и образцы моего почерка имеются в Московском жандармском управлении…»
Смотритель выхватил исписанный лист, жадно впился в него, и вдруг лицо его скривилось. Он понял, что эта «добыча» ему не по зубам. Улетела птичка. Кислая, подобострастная улыбка проступила на покрасневшем лице чиновника.
В тот же день с Мышкина сняли кандалы. Следственная комиссия заговорила с ним почтительно и осторожно. Сам губернатор соизволил посетить его камеру с приватной, душеспасительной беседой. На всех этапах следования от Якутска до Петербурга сопровождающий Мышкина жандарм был вежлив и предупредителен. Более того, он проявил трогательную заботу о здоровье арестанта… Привыкли подличать и холопствовать перед любой важной персоной, даже если это — преступник.
Он обманул якутских тюремщиков, он вырвался из их когтей, но какой ценой! Шеф московских жандармов мог удовлетворенно потирать руки.
В каждой очередной тюрьме, упорно конфликтуя с местной администрацией, Мышкин сохранял достоинство и… неуклонно поднимался по этой странной иерархической лестнице: из злоумышленника, переодевшегося в жандармский мундир, он превратился в политического заговорщика, потом в главаря революционеров, потом в опаснейшего устроителя побега, потом в важнейшего государственного преступника. Уже не шеф всего жандармского корпуса, не министр внутренних дел — сам император российский распоряжался его судьбой. Блистательная карьера!
…Мышкин вылез из ванной, отряхнулся (жандарм поморщился, — видно, капли попали на лицо), накинул на плечи узкое полотенце и, весело напевая, стал вытираться. Пусть унтер любуется! Думает Мышкина
Из Якутска, в самом начале своих странствий по тюрьмам, он написал письмо брату Григорию. Помнится, там были такие строчки:
«…Содержусь в секретной одиночной камере, облачен в серый арестантский халат с бубновым тузом на спине и закован в кандалы. Судьба, как видишь, подшутила надо мной: я, враг всяких привилегий, очутился в привилегированном положении, — кроме меня, нет в тюрьме никого в кандалах, один я кандальник».
Кандалы к этому времени сняли, но он еще не успел привыкнуть к «привилегиям», которые ему давала слава важного преступника, и опасался, что в любой момент его закуют снова. К тому же, сообщая о своих злоключениях, Мышкин рассчитывал оказать чисто психологическое давление на администрацию. Конечно, следственная комиссия прочтет письмо, так пусть знает, что о фактах произвола будет известно на воле. Наивная попытка бороться с властями законными средствами! Власти тут же преподали ему наглядный урок (правда, об этом он узнал много позже): письмо никуда не отправили, а просто подшили к делу.
Итак, все жалобы по инстанциям, законные требования, призывы к справедливости, к совести, к человечности ровным счетом ни к чему не приводят, разве что дают повод администрации позубоскалить над трепыхающимся в бессильном гневе арестантом.
В принципе администрация мечтает, чтобы все беспокойные заключенные скорее передохли: с ними одна морока, волнения, а подохнут, так жизнь у начальства полегчает. Потерять работу, остаться не у дел — этого не боится ни один смотритель. Российские тюрьмы никогда не пустовали! Администрация с удовольствием пошла бы навстречу желанию заключенных наложить на себя руки, помогли бы намылить веревку, указали бы крюк попрочнее, но при одном условии: если заключенный будет паинька и совершит все тихо, чтоб тюремщикам не попало от вышестоящих властей. Вот где уязвимое место администрации: ей наплевать на жизнь и здоровье заключенных, но совсем не безразлична своя собственная жизнь и служебное положение. Если голодовка или самоубийство получат огласку, то высокое начальство сочтет это за недосмотр. И поневоле тюремщики проявляют некоторую заботу о заключенных. Законные средства затем и придуманы, чтобы администрация сама собирала письменные жалобы арестантов и прятала их под зеленое сукно. Отсюда мораль: только громкий скандал, только обращение через голову тюремной администрации в высокие инстанции (и в этом тоже заложена вероятность огласки) — вот единственный путь для заключенных добиться положительных результатов.
…Высказался? Теперь походи и для успокоения «продолжи» неотправленное письмо.
«…Но ты не поддавайся тяжелому впечатлению, которое могут произвесть только что написанные строки. Ведь я знал, на что иду, я давно уже примирился с мыслию о неизбежности того положения, в каком я нахожусь в настоящее время и какое еще Ждет меня впереди. Поэтому я хладнокровно перевешу свое тюремное заключение и, надеюсь, не менее хладнокровно отправлюсь в путь по той длинной-длинной, давно уже проторенной дорожке, по которой ежедневно шествуют тысячи бедного русского люда. Я желал бы также, чтоб ты и в особенности маменька во представляли себе моего положения в слишком мрачном свете. Стоит только сравнить мое настоящее не с моим прошлым, а с судьбой большинства российских граждан, чтоб убедиться, что я не имею никакого особенного права слишком хныкать, слишком жаловаться на свою долю. Не знаю, что будет дальше, а теперь у меня есть квартира, теплая одежда, кусок хлеба, порция горячих щей и несколько старых номеров журнала Министерства юстиции. А велико ли количество россиян, которые могут похвастаться лучшею материальною обстановкой? И напротив, сколько есть людей, у которых не только щей, но и хлеба-то порядочного не всегда найдется!.. Постарайся подготовить маменьку, чтоб судебный приговор, который будет произнесен надо мною, не произвел на нее слишком тяжелое впечатление. О настоящем же моем положении лучше до поры до времени вовсе не говорить ей: пусть лучше думает, что я еще благодушествую в какой-нибудь неизвестной стране…»