Со шпагой и факелом. Дворцовые перевороты в России 1725-1825
Шрифт:
При этих словах принц заплакал. Он проклинал тех, кто ввел его в заблуждение, просил прощения в присутствии всего собрания и клятвенно обещал не возобновлять никаких покушений. Составили акт, содержание которого я забыл. Помню только, что все присутствующие утвердили этот акт приложением своих гербовых печатей.
Несколько дней спустя вбежала ко мне баронесса Менгден, весьма смущенная. Она поспешила сообщить, что ее величество ныне царствующая императрица[89], показывала ей портрет и меру роста герцога Голштинского, причем очень выхваляла баронессе этого государя, между тем как при жизни покойной императрицы никто не видал этого портрета, который – что ей, баронессе, известно – намерены показывать теперь с удовольствием всем и каждому. Фельдмаршал Миних трубил мне в уши то же самое, утверждая, что об этом было говорено и его племяннице. Он обдумывал, соображал и, уверенный, что во всем этом кроется что-то намеренное, советовал мне воспользоваться моими правами и запретить показывание портрета. Я отвечал фельдмаршалу, что каждый волен иметь у себя портреты родных и, следовательно, странно бы было лишать этого права ее императорское высочество. Принцесса Анна тоже говорила со мною об этом, но полусловами. Затем шум стихнул разом. Тишина и спокойствие продолжались, несколько дней. Перед самою эпохою моего неучастия фельдмаршал Миних предупредил меня, что камер-юнкеры двора ныне царствующей императрицы
Фельдмаршал, конечно, не сомневался, что в этом мы не согласимся; он не мог ожидать, чтобы я попался в ловушку, очертя голову. Более вероятно, что Миних предлагал мне такую меру или в видах ее ускорения с моей стороны, или с целью заставить меня со временем раскаяться в ее отсрочке, если бы даже я и не вполне пренебрег ею.
Как бы то ни было, фельдмаршал встретил во мне совершенное противоречие и чувствовал, что зашел слишком далеко. Он боялся, чтобы я не заставил его при случае поплатиться за такую неосторожность, – и не поколебался принести меня в жертву своему личному спокойствию.
Я был схвачен в постели, в ночь с 8 на 9 ноября, поднят в одной рубашке гренадерами, вытащен ими к карете, приготовленной Минихом, и под конвоем Минихова адъютанта Манштейна отвезен в Зимний дворец. Тут меня ровно ни о чем не спрашивали.
8 ноября после обеда меня и все мое семейство отправили в одной карете в Шлиссельбург, где я пробыл до 13 июня: Тут меня допрашивали три раза. При втором и третьем допросах предлагались мне следующие пункты: До какой степени простирались отношения мои с нынешней императрицею, имевшие целью удаление от престола тогда царствовавшего императора? Каким образом приглашал я в Россию нынешнего великого князя?[90] Кто именно знал об этом? Каким образом принимался я за дело о бракосочетании нынешнего великого князя с моею дочерью? Остальные пункты заключались в мелочах: зачем говорил я, что если принцесса Анна достигнет регентства, то семейство Менгдён будет управлять всею Россиею? Как мог я отзываться, что все включенное Менгденами в манифест есть ткань лжи и нечестия?
Я отвечал лаконически, что все это мне совершенно неизвестно. Но заявил, что со мною поступают бесчеловечно и неслыханным образом; что везде, а также и в России, существует обычай уличать обвиняемого письменными доказательствами или изустными показаниями достоверных свидетелей; что сам я лицо владетельное, вассал короля польского[91] и, следовательно, нельзя меня допрашивать и выслушивать без депутата со стороны Польской республики. Мне довольно грубо отвечали, что, упорствуя в подобном для себя исключении, я напрасно буду стараться воспрепятствовать юрисдикции моих судей; что, напротив, мне вовсе бы не мешало отказаться от своих требований, которые отнюдь не помогут, а свидетелей для моего обвинения найдется достаточно. Я уступил, ждал, был доволен. Наконец мне дали очную ставку с Бестужевым-Рюминым, самый вид которого уже возбуждал сожаление. Встретив меня, Бестужев мне поклонился и воскликнул: «Я согрешил, обвиняя герцога. Все, что мною говорено, – ложь. Мне не в чем уличить его.
Кроме хорошего, я ничего не могу сказать о герцоге. Прошу гг. следователей внести настоящее показание мое в протокол. Признаюсь торжественно, я был подкуплен фельдмаршалом Минихом: он обещал мне свободу, но с условием – запутать герцога. Жестокость обращения и страх угроз вынудили меня к ложным обвинениям герцога».
Со всем тем обвинительные пункты вовсе не были важны. Они касались поведения принца Брауншвейгского, семейства Менгден, вызова на дуэль, которую я должен был иметь с принцем, и прочих подобных же пустяков. Все поздравляли меня. В Петербург был отправлен нарочный курьер, с возвращением которого все ожидали благоприятного для меня оборота моего деда. Но вместо того следователи были встревожены получением строжайших предписаний на мой счет с присоединением выговора за неточное исполнение своего долга. Меня и семейство мое повелевалось заключить еще теснее, а Бестужева-Рюмина тотчас же отправить в Петербург.
В конце апреля прибыли: бывший кабинет-секретарь Яковлев, гвардии майор Соковнин и капитан Ямыш. Они делали мне третий допрос следующим образом:
Опасные намерения мой – так начали новые судьи – уже открыты. Но милосердие принцессы Анны превосходит громадность моих преступлений. Если я добровольно и без утайки объясню все, о чем меня будут спрашивать, то мне обещается от имени принцессы не только свобода, но и значительная награда. Если же, напротив, я захочу упорствовать в прежних моих показаниях и не идти далее, то мне с семейством не следует ожидать никакой пощады: мы погибнем без помощи и невозвратно. Затем следовали пункты: 1) Так как сама цесаревна Елизавета показала, что я не переставал побуждать ее к низвержению с престола тогда царствовавшего императора с целью воцарить на его место герцога Голштинского, то от меня требовались объяснения: для чего я покушался на такую революцию? какими средствами думал привести ее в исполнение? кто были мои сообщники? 2) Вместо того, чтобы оставить мои покушения, зачем я надоедал ими цесаревне, которая, не одобряя ничего подобного, милостиво старалась отвлечь меня от исполнения моих преднамерений? 3) В каких выражениях заявлял я мысль о бракосочетании нынешнего великого князя и какие располагал употребить к тому способы? 4) Что делывал я у нынешней царствующей императрицы, посещая ее секретно, ночью? 5) Для чего так часто прихаживала ко мне цесаревна и какие меры предпринимали мы, запершись с нею наедине? Следователи повторили, что все это обнаружено самою цесаревною и мне остается только объяснить по Пунктам все обстоятельства. Я отвечал вкратце, что хотя у меня отнято все, кроме чести и совести, которых не дам никому похитить, но не знаю ничего того, о чем меня спрашивают, отроду не замышлял ничего подобного; никогда не посещал цесаревну ночью; был у ее высочества всего один раз, и то среди белого дня, когда цесаревна благосклонно позволила мне явиться
Часть четвертая «Ребята, вы знаете, чья я дочь!» Переворот Елизаветы 1741 г.
Имя великой княжны Елизаветы Петровны называлось при каждой смене правителей на российском троне с 1725 года, но всякий раз корона доставалась кому-нибудь другому. Царевна, казалось, весьма холодно относилась к советам ее доброжелателей, предлагавшим еще в 1730 году не допустить восшествия на престол Анны. И потом находились горячие головы, которые замышляли свергнуть Анну Иоанновну, а Бирона и Анну Леопольдовну сослать или заточить. Но час Елизаветы пришел позже – и удачный эксперимент фельдмаршала Миниха, по-видимому, немало укрепил решимость великой княжны. Миних слишком наглядно показал, что и как надо делать, если хочешь переменить российское правительство.
В общественном мнении Елизавета волею политических обстоятельств заслужила репутацию главы «русской» партии, противостоящей засилью иностранцев при дворе Анны Иоанновны. И в этом отношении Елизавета 1741 года была полной противоположностью Елизавете 1725 года. При кончине Петра как раз именно его дочери считались наряду с Екатериной главными покровителями иноземцев. В политическом отношении Елизавету почти не отличали от Анны, ее старшей сестры, а та в свою очередь была как бы символом голштинского влияния на русский двор. Один из иностранцев не случайно писал о великой княжне, что душой она вполне немка (в его оценке звучало, естественно, одобрение), – Елизавета не родилась какой-то особенной русской патриоткой, она просто становилась центром притяжения для той придворной группировки, что в настоящий момент оказывалась отстраненной от власти. При Петре II с ней связывали свои надежды «немцы», при двух Аннах и Бироне (и особенно после казни А. Волынского) — «патриоты». Елизавета и Бирон, казалось бы, должны стать непримиримыми врагами – на самом деле, напротив, их связывали какие-то до сих пор не вполне ясные общие планы. Недаром Бирон в той редакции, своих записок, которая помещена в предыдущем разделе, так настойчиво дает понять, что пострадал не в последнюю очередь из-за Елизаветы, поскольку слишком заботился о ее интересах. Шла ли речь у герцога Курляндского и великой княжны во время их встреч о возможной женитьбе на Елизавете сына Бирона, рассматривались ли комбинации с вызовом в Россию «голштинского чертушки» (так говаривала Анна Иоанновна), то есть юного принца Петра-Ульриха, – в любом случае эти беседы могли привести к неприятностям для Брауншвейгской фамилии – Анны Леопольдовны и ее мужа. Сближение Бирона и Елизаветы, наверное, ускорило свержение регента. Но теперь уже опасения за свою судьбу, и не без оснований, испытывала сама великая княжна.
Собственно, страх был взаимным. Агенты Миниха, следившие за Елизаветой, давно сообщали, что ею что-то затевается. Анну Леопольдовну предупреждали и из-за границы. В Западной Европе уже в феврале 1741 года ходили слухи о готовившемся перевороте…
Между тем заговор, действительно сплетавшийся сторонниками Елизаветы, имел важную особенность – как никогда раньше, в нем было заметно участие иностранных держав. В низложении Анны Леопольдовны руками Елизаветы усмотрела для себя выгоды Швеция, искавшая возможности взять реванш за неудачи в Северной войне. После некоторых колебаний поддержать претензии Елизаветы на престол решил и версальский двор. Блистательный и высокомерный, но вместе с тем не слишком удачливый на дипломатическом поприще французский посланник маркиз де ла-Шетарди считал себя душой заговора. Он вел долгие переговоры с великой княжной и ее доверенным лицом – хирургом Лестоком в надежде использовать внутреннюю борьбу в России на пользу Франции и ее союзнице Швеции. Реальная помощь его, впрочем, оказалась не слишком значительной – он передал Елизавете скромную сумму в две тысячи дукатов. Будущая императрица не стеснялась обсуждать с маркизом и шведским посланником бароном Нолькеном возможность возвратить Швеции за ее помощь при перевороте часть земель, завоеванных Петром I. Но к чести великой княжны и ее советников следует признать, что никаких конкретных обязательств она на себя не взяла. Несмотря на все старания, ни Нолькен, ни маркиз де ла-Шетарди не смогли добиться от нее и каких-либо письменных обращений к чужим правительствам с соответствующими обещаниями. В конце концов «главный заговорщик» – маркиз, по сути дела, проспал переворот, как ни старался потом в донесениях в Версаль задним, числом выдать себя за активного участника этих событий. Главные нити заговора держали в своих руках другие люди – Лесток, М. И. Воронцов, Шуваловы, опиравшиеся на гвардию.
Гвардейцы давно симпатизировали Елизавете, знавшей, как им понравиться. Уже в 1737 году правительство Анны Иоанновны казнило прапорщика Преображенского полка А. Барятинского за намерение поднять «человек с триста друзей» ради Елизаветы. В 1740 году гвардейцы, арестовывавшие Бирона, судя по признаниям Миниха, ожидали, что власть перейдет именно к Елизавете. Для них дочь Петра превратилась в символ национальной государственности, противопоставляемой засилью «немцев». К тому же по смерти Петра прошло уже много времени, и облик императора, казавшегося многим при жизни жестоким тираном, начинает приобретать в общественном создании все больше харизматических черт — фигура Петра как бы вырастает, становится символом величия России. Уже не вспоминают, что Петра подменили на немца то ли в Кукуе, то ли за границей, что он вообще не что иное, как воплощение Антихриста, – неубедительность следовавших за смертью Петра российских правительств будила ностальгические воспоминания в обществе, заставляла позабыть жестокости и сумасбродства первого императора.