Собор
Шрифт:
Часа два тогда ходил он взад и вперед по широченному настилу, заглянул в специально для него сооруженную прямо здесь, наверху, мастерскую, где лежали уже разложенные кисти, палитры, стояли чашки для смешивания красок; потом велел ученикам приготовить на завтра уголь и расставить, куда надо, лестницы, и убежал, стыдясь своего страха и все более убеждая себя, что работа ему не под силу.
«Пойду и откажусь! — родилось в нем спасительное намерение. — Лучше и не браться, чем оказаться бессильным».
На одном дыхании он добежал до «дома каменщика», не думая совершенно о том, что времени девять утра, что день воскресный, что хозяин может просто еще спать. Опомнился он уже во внутреннем дворике, где наводил чистоту привратник, выметая дорожки между
— Господин Монферран встал уже? — резко останавливаясь, спросил художник привратника.
— И не ложились, — преспокойно сообщил тот. — Давеча до двух ночи со скульпторами просидели, Алексей Васильевич сказывал. А проводил их — в кабинете заперся, так вот там и сидит. А вы кто и по какому делу будете?
Брюллов назвался. Привратник повернулся, собираясь идти с докладом, но в эту минуту хозяин дома сам появился во дворе, уже совершенно одетый, с перекинутым через руку плащом.
— Доброе утро, Карл Павлович! — ответил он на растерянный поклон художника. — Хорошо, успели: еще пять минут — и я ушел бы. Иду с визитом. Будь они неладны, эти церемонии… Но можно и опоздать. Заходите в дом.
— Нет, я на минуту, благодарю вас!
В это мгновение Брюллов почувствовал, что готов провалиться сквозь землю.
Он увидел прямо перед собой, в ярчайшем сиянии летнего утра, лицо архитектора, лицо, которое поражало многих кажущейся молодостью. Оно и сейчас не было старым, но в тяжести век, в коротких острых морщинах, в резких складках, безжалостно опустивших углы красивых надменных губ; наконец, во взгляде синих, как северные озера, глаз, небольших и спокойных, обведенных тончайшими красными каемками — росчерками прошедшей бессонной ночи и тысяч других таких же ночей, — во всем этом проглянула вдруг невыносимая, нечеловеческая усталость. Усталость титанической работы мысли, усталость духа, десятилетиями не знавшего отдыха, усталость плоти, изнуренной непрерывным и уже непосильным для нее напряжением. Но, побеждая эту усталость, во взгляде архитектора светилась непреклонная, не признающая сомнений воля…
«А он-то, он-то как же может?!» — подумалось Карлу Павловичу, и он опустил глаза, отвел взгляд в сторону.
— Раз на минуту, тогда давайте ваше дело, да и отправимся с богом. Могу даже подвезти вас, если только нам по дороге. Так что у вас?
— Да ничего, собственно, — проговорил уже твердо художник, вновь глядя в лицо Монферрану. — Я только что из собора. Хотел вам сказать, что видел уже мастерскую и нашел ее вполне приличной. А заодно решил справиться, могу ли я на начало работ оформить, кроме тех помощников, о которых мы договаривались, еще двоих? Хотя бы месяца на два.
Архитектор поморщился:
— Сразу бы просили. Я-то не возражаю, а вот что в Комиссии скажут? Хорошо, я попрошу. Думаю, позволят. И это все?
— Все. Очень вам благодарен.
На другое утро Брюллов вновь поднялся на площадку под белым сводом, взошел на одну из лестниц, взял тонкий угольный стержень и решительно прикоснулся к сияющему белизной плафону. Он начал работать…
Теперь работа захватила его по-настоящему. Он взбирался на свой «насест», как в шутку окрестили площадку его помощники, ранним утром, уходил оттуда порою, когда уже начинало темнеть. Он даже обедать стал прямо в мастерской, благо места там хватало, а ученики, боготворившие своего маэстро, готовы были принести ему не то что обед, а хоть постель с пологом, кабы ему вздумалось здесь остаться ночевать…
К концу дня Карл Павлович выбивался из сил. Работать приходилось, сильно запрокидывая голову, так что шея затекала, переставала двигаться, затылок наливался тяжестью и болью. Но Брюллов, не замечая этого, продолжал работу, отважно сражаясь с необъятной чашей.
— Напишу… — шептал он, вновь и вновь поднимаясь на раздвижную лестницу, уничтожая слепую белизну плафона, которая сперва так его напугала, — напишу…
Он писал, а сверху, прямо в глаза ему, смотрели огромные лики святых, одухотворенные, страстные,
Иные фигуры были еще черными контурами на белой поверхности, иные уже до конца обрели объем, форму, жизнь; иные лишь яркими цветными пятнами сияли среди окружающей их пустоты. И фон был лишь намечен в некоторых местах плафона: густо-синий, как небо вечером, там, где роспись огибала живописная балюстрада, будто завершала, уходя в небо, стены высокой башни — барабана купола; выше — розовато-лиловый, как предверие утренней зари; из этих рассветных красок выплывали гряды густых сине-белых облаков, их несли ангелы в развевающихся одеждах; и еще выше, там, где на этих облаках стояли, преклоняли колени, молились и грустно улыбались Мария и ее воинство, там фон становился золотым, над головами святых разворачивалось, сияя, торжественное знамя солнца, апофеоз зари.
Художник спешил. Его ждали еще двадцать громадных белых пятен оштукатуренных стен и сводов: двенадцать апостолов, четыре евангелиста (их, как всегда, предстояло писать в парусах, ниже барабана) и четыре сюжета страстей Христовых (ниже, в прямоугольных пандативах [76] аттика [77] ).
Он царил над всеми, занимая верхнюю площадку, будто полководец, созерцающий с удобной высоты место сражения. А сражение внизу кипело вовсю: на лесах, вдоль всего аттика, под сводами центрального и бокового нефов другие художники с утра занимали свои места, создавая остальные сто семь росписей — сцены из Нового и Ветхого Заветов, соединяя свои усилия в одну грандиозную картину, картину рождения христианской веры.
76
Пандатив — конструктивная деталь купольного покрытия (в данном случае — прямоугольный срез угла пилона на грани пилона и свода собора).
77
Аттик — стена, возведенная над венчающим архитектурное сооружение карнизом.
Их знания, талант, фантазия подчинялись единой цели, общему рисунку, общей идее, рожденной гением главного архитектора.
Но на леса поднимались не только художники. Десятки мастеров-мраморщиков в эти дни, в эти месяцы трудились над оформлением стен. Работа их напоминала плетение кружев. Вот на фоне дымчато-белого итальянского мрамора серавеццо вдруг появляется розовый тивдийский, его радостный цвет подчеркивает задумчивую прохладную красоту генуэзского мрамора, который похож на волны вечернего залива, когда из темной глубины вод проступают тонкие нити водорослей, желтым солнцем юга напитан сиенский мрамор, плиты его обрамлены полосками густо-красного гриотто; и тут же рядом по белому фону змеится желтый меандр. Неповторимые, теплые, торжественные краски, дивные их сочетания! И все сплетается в благородный и стройный рисунок стен, как разноцветные нити в кружевное полотно.