Собор
Шрифт:
В конце августа 1855 года Севастополь пал. Незадолго перед тем от Миши пришло последнее письмо, и после этого он не писал больше.
Монферран наводил справки через знакомых придворных и узнал, что многие письма из осажденного Севастополя в последнее время терялись и не доходили из-за дурной работы военной цензуры. Архитектор рассказал об этом Алексею и Анне, чтобы их успокоить, но они, конечно, не успокоились, да и самому Огюсту не стало легче от таких сомнительных утешений. После получения известия о падении Севастополя он вдруг поверил в то, что Миша убит. Элиза, когда он сказал ей об этом, покачала головой и непреклонно возразила:
— Нет, он жив. Я знаю.
—
С тех пор он и зачастил вечерами на католическое кладбище.
Посидев немного молча, Огюст оторвал голову от Элизиного плеча и медленно, не без усилия встал, сумев, однако, скрыть гримасу боли — от сидения на холодной скамье у него снова возникла жестокая боль в бедре.
— Идем, Лиз, — сказал он, подавая ей руку. — У меня много еще дел, а я сижу тут. И ты вся мокрая! Зонтик, верно, взяла только для меня. Пошли.
Прежде чем уйти с кладбища, они навестили еще одну могилу, совсем свежую, ей не было и года. То была могила Антуана Модюи. Он умер осенью восемьсот пятьдесят четвертого года, и его тихая, никого не взволновавшая кончина стала для Огюста еще одним ужасным ударом. Ушел последний человек, знавший его в ранней юности, будто оборвалась тонкая, туго натянутая нить.
Хоронить Антуана собралось очень немного людей, в основном его приятели-французы, некоторые архитекторы, двое или трое академиков. И все с изумлением смотрели на Монферрана, не понимая, как мог он придти на похороны злейшего своего врага.
Истина открылась им только тогда, когда после слов священника «Пусть теперь самый близкий бросит первую горсть земли» Огюст, ни на кого не глядя, вышел вперед, встал на одно колено возле замерзшего, высеребренного инеем края могилы и, с трудом отломив комочек земли, кинул его на темную крышку гроба. У всех собравшихся вырвался вздох, а какая-то дама громко заплакала, и все почувствовали, что одинокий, позабытый людьми и судьбою старик, оказывается, унес с земли не только свою старость.
— Бедный Тони! — прошептал Огюст, остановившись вместе с Элизой возле темного мраморного памятника (он сделан был по рисунку Монферрана, но никто об этом не знал). — Бедный, бедный Тони… Как быстро прошла жизнь…
XIV
На другой день Огюст с утра был в соборе.
На строительстве наступили тяжелые дни. Разорение казны из-за Крымской войны сильно сказалось на финансовом положении Комиссии построения. Как всегда в таких случаях, дело решили поправить увольнениями рабочих и мастеров и стали увольнять самых старых, тех, кто, по мнению чиновников Комиссии, уже «выработался». Уволен был после двадцати семи лет службы и Максим Тихонович Салин.
Монферран не уступал без боя ни одного из своих мастеров, пытался он отстоять и Салина, но ничего не вышло. Правда, Максим Тихонович получил все-таки право на пенсион, но пенсию ему выделили нищенскую, и он хлопотал о какой-нибудь работе для себя, однако шестидесятидвухлетнего мастера никто никуда не взял.
Огюсту удалось помочь Салину получить вознаграждение, и слава богу, немалое, за выполненную им когда-то великолепную модель собора, которую он делал помимо своей работы и бесплатно. Трогательная признательность, с которой. Салин благодарил главного архитектора за его помощь, вызвала у Монферрана только стыд и раздражение: он хотел бы сделать для Максима Тихоновича, для других уволенных много больше, но был не в состоянии…
Положение его при дворе пошатнулось. Александр II со своей симпатией к славянофильству недолюбливал архитекторов-иностранцев. Что же до Монферрана, то он стал немил новому императору главным образом по другой причине:
Монферран повел себя с Александром решительно, будто нарочно накликая на себя беду. Он посчитал ниже своего достоинства, будучи уже сто раз признанным архитектором, на вершине славы, в зените своего таланта, заискивать перед молодым царем, который с самого начала стал ему показывать некоторое недоверие и холодность.
«А, да ничего ты уже со мною не поделаешь! — думал в сердцах архитектор. — Подниматься мне уже некуда, а спустить меня ты никуда не сможешь, любезный. Мои карты все уже вышли, но и у тебя против меня карт нет. Если ты, черт возьми, меня, петербургского строителя, иноземцем считаешь, так в этом вся любовь твоя к России и есть!.. А я чем был, тем уже и останусь; не перевернешь…»
Чувствуя это духовное превосходство старого зодчего, Александр решил его не задевать и вскоре, сменив гнев на милость, поручил ему сделать проект памятника своему отцу, покойному императору Николаю, на Исаакиевской площади, между собором и Мариинским дворцом.
В душе Монферран был благодарен царю за это поручение. Ему очень хотелось самому завершить ансамбль площади, которую он начал создавать, которой просто не было бы без собора, которая не нашла бы законченной формы без Мариинского дворца, великолепного творения Штакеншнейдера, и без изящных двух зданий, которыми окружил ее с двух сторон Ефимов, второй любимый ученик Монферрана. Эти здания выросли за последние годы, они строились вместе с новым Синим мостом, ставшим в два с лишним раза шире прежнего и буквально превратившимся ныне в часть площади. Оставалось перестроить два здания по краям площади (Огюст уже обдумал оба проекта, они были несложны), сделать последний штрих — сформировать центр уже организованного пространства — и площадь готова… И последний штрих Монферран тоже хотел нанести сам, тем более что в мыслях давно представлял себе очертания будущего памятника, хотя до недавнего времени и не догадывался, кому придется его посвятить.
«Это будет последнее, что я сделаю», — подумал он однажды и испугался этой мысли, захотел позабыть о ней… Почему, в самом деле, последнее? Откуда это? Разве силы иссякли? Да нет, их словно еще больше с тех пор, как опять стало так трудно…
Этим утром, утром, наступившим после вечера, в который раз проведенного на кладбище, Огюст шел в собор в каком-то взвинченно-сердитом настроении. Его злила мысль о том, что он вчера так раскис перед Элизой, которая, в сущности, страдала и боялась за Мишу не меньше, чем он. Раз уж она застала его в минуту слабости, надо было сразу же придти в себя…
Опять моросил дождь. Эта осень вообще была очень дождлива. Город сделался серым, унылым, он как будто дрожал от холода и, силясь побороть свою дрожь, кутался в клочья туч, проползавших над самыми его крышами.
Возле собора с одной стороны были поставлены свеженькие леса, и рабочие ползали по ним, постукивая молотками, работая сверлами. Они подправляли кое-где давшую трещины мраморную облицовку.
Огюст посмотрел на них, поморщился. Да, вот что поделаешь… Двадцать лет стоят эти стены, за такой срок, как правило, уже происходят первые изменения: осадка, повреждения менее прочных плит облицовки. Их приходится реставрировать. А обыватели, снующие вокруг собора, ни черта не смыслящие в строительстве, вон уже подшептывают: «Не достроили еще, а уже чинят… Разваливается, значит. Плохо построили!» А, пускай их лепечут!. За долгие годы Огюст научился прощать людям и неведение, и глупость.