Собрание сочинений в 10 томах. Том 4
Шрифт:
— Не велика потеря: по правде говоря, Дирк, я не видала камзола, хуже сшитого. Вам, молодым людям, следовало бы поучиться одеваться у испанских дворян. Взгляни, например, на его сиятельство графа Монтальво…
— Мне кажется, тетушка, я сегодня уже достаточно слышал об испанцах и капитане Монтальво, — перебил свою родственницу
Дирк, едва сдерживая себя. — Сначала он увозит Лизбету и пропадает с ней целых четыре часа, затем сам напрашивается на ужин и садится с ней на почетный конец стола, предоставляя мне скучать на противоположном конце…
— Ты сердишься и становишься невежлив, — сказала тетка Клара. — Тебе не мешало бы поучиться у испанского идальго и коменданта не только умению одеваться, но и умению держать себя.
Почтенная дама при этих словах поднялась, обращаясь к Лизбете:
— Если ты закончила, Лизбета, пойдем, а наши гости еще
Когда дамы удалились, в столовой стало еще оживленнее.
В те времена почти все пили очень много спиртных напитков, по крайней мере на праздниках, и этот вечер не составлял исключения. Даже Монтальво, чувствовавший, что выиграл игру, и поэтому несколько успокоившийся, не отставал от других, и по мере того как кубок осушался за кубком, становился все разговорчивее. Но он был настолько хитер, что даже тут остался верен своему плану, и в разговоре выказал такое сочувствие к невзгодам, переживаемым Нидерландами, и такую религиозную терпимость, какие редко можно было встретить в испанце.
Затем разговор перешел к военным вопросам, и Монтальво, подстрекаемый ван де Верфом, который, не в пример прочим, пил немного, стал объяснять, как бы он, если бы был главнокомандующим, стал защищать Лейден от нападения войск, превосходящих численностью его гарнизон. Скоро ван де Верф понял, что граф был искусным офицером, изучившим свое дело, и будучи сам любознательным штатским, начал предлагать своему собеседнику вопрос за вопросом.
— Предположите, — спросил он наконец, — что город погибает от голода, а все еще не взят, так что жителям предстоит или попасть в руки неприятеля, или сжечь самим свои жилища. Что бы вы сделали в таком случае?
— Тогда, менеер, если бы я был обыкновенный человек, я внял бы голосу умирающего от голода населения и сдался.
— А если бы вы были великим человеком?
— Если бы я был великим человеком… Тогда я открыл бы плотины и снова допустил бы морские волны биться о стены Лейдена. Армия не может жить в соленой воде, менеер.
— Но при этом вы потопили бы фермеров и разорили страну на двадцать лет.
— Совершенно верно. Но когда надо спасти зерно, кто думает о спасении соломы?
— Слушаю вас, сеньор. Ваша пословица хороша, хотя мне никогда не приходилось слышать ее.
— Немало хороших вещей идет из Испании, менеер, в том числе и это красное вино. Позвольте выпить еще стакан с вами, и, если не возражаете, я скажу вам: вы — человек, с которым приятно встретится и со стаканом в руке, и с мечом.
— Надеюсь, что вы всегда будете обо мне такого мнения, — отвечал ван де Верф, осушая свой кубок, — встретимся ли мы с вами за столом или на поле битвы.
После этого Питер отправился домой и, прежде чем лечь спать, тщательно записал все, что слышал от испанца о военных диспозициях как атакующих, так и осажденных, а под своими заметками написал пословицу о зерне и соломе. Не было видимой причины, почему ван де Верфу, простому гражданину, занятому торговлей, пришло в голову сделать это, но он оказался предусмотрительным молодым человеком. Он как будто знал, что может произойти многое, чего никак нельзя предвидеть в данную минуту. Случилось так, что через много лет ему пришлось воспользоваться советами Монтальво. Все, знакомые с историей Нидерландов, знают, как бургомистр Питер ван де Верф спас Лейден от испанцев.
Что касается Дирка ван Гоорля, он добрел до своей квартиры, опираясь на руку дона Хуана де Монтальво.
IV. Три пробуждения
На другое утро после санного бега в Лейдене было три человека, с мыслями которых при их пробуждении небезынтересно познакомиться читателю. Первый из них — Дирк ван Гоорль, которому всегда приходилось рано вставать по своим обязанностям и которого в это утро отчаянная головная боль разбудила как раз в ту минуту, когда часы на городской башне пробили половину пятого. Ничто не оказывает такого неприятного влияния на расположение духа, как пробуждение от сильной головной боли в половине пятого, среди холодного мрака зимнего утра. Однако, лежа и раздумывая, Дирк пришел к убеждению, что его дурное расположение духа происходит не только от головной боли или холода.
Одно за другим ему вспомнились события предыдущего дня. Прежде всего он опоздал ко времени, назначенному для встречи с Лизбетой, что очевидно рассердило ее. Затем появился капитан Монтальво и увез ее, как коршун уносит цыпленка из-под носа у наседки, между тем как он сам, Дирк, осел этакий, даже не нашел слова протеста. После этого,
Без сомнения, граф оказался необычайно добрым малым для испанца. Что же касается поступка на бегах, он дал ему вполне удовлетворительное объяснение и принял свое поражение как джентльмен. Что могло быть любезнее и тактичнее упоминания о Питере в его застольной речи? Также и в своем отношении к несчастной Марте, историю которой Дирк знал хорошо, — и это было важнее всего остального, — Монтальво выказал себя терпимым и добрым человеком.
Надо сказать сразу, что Дирк был лютеранин: он был принят в эту секту два года тому назад [75] . Быть лютеранином в те дни в Нидерландах значило — это едва ли нуждается в объяснении — жить, вечно чувствуя у себя на шее железный ошейник и имея перед глазами колесо или костер. Это обстоятельство заставляло смотреть на религию более серьезно, чем большинство смотрит на нее в нашем столетии. Однако и в то время страшные казни, которыми каралось вероотступничество, не удерживали многих бюргеров и людей низшего класса от поклонения Богу по-своему. Из всех присутствовавших на ужине у Лизбеты большинство, в том числе и Питер ван де Верф, были тайными приверженцами новой веры. Но, оставляя в стороне религиозные соображения, Дирк не мог не пожалеть в душе, что добродушный испанец так красив и что он так умеет ценить красоту лейденских дам, особенно Лизбеты, которая, как ему признался сам Монтальво, произвела на него сильное впечатление. Больше всего Дирк опасался, что подобное восхищение могло оказаться обоюдным. В конце концов, испанский идальго и комендант крепости — лицо незаурядное и, к несчастью Лизбета также была католичка. Дирк любил Лизбету. Он любил ее с терпеливой искренностью, характерной для его национальности и его собственного темперамента. Но, кроме уже упомянутых выше причин, разница религий воздвигала стену между ними. Лизбета, конечно, и не подозревала ничего подобного. Она даже не знала, что Дирк принадлежит к новой вере. Он же без разрешения старейшин своей секты он не мог открыться ей — слишком опасно было вверить молодой девушке жизнь многих людей и их семей.
[75] Хаггард, видимо, заблуждается, называя своего героя лютеранином — к тому времени нидерландцы были в основном кальвинистами (см. сноску 2).
В этом заключалась причина, почему он, при всей своей преданности Лизбете, даже думая, что она неравнодушна к нему, ни одним словом не намекнул ей на свое чувство и не сватался к ней. Как мог он, лютеранин, предлагать католичке стать его женой, не сказав ей всей правды? А если бы он открыл ей все и она решилась бы рисковать собой, какое право имел он завлекать ее в эти ужасные сети? Предположив даже, что она не изменила бы своей вере, имея на то полное право, он, в свою очередь, обязан был бы стараться обратить ее, а детей их, если бы они появились у них, пришлось бы воспитать в вере отца. Рано или поздно явился бы доносчик — один из тех ужасных доносчиков, тень которых нависала над тысячами нидерландских семей, а за ним офицер, потом монах, судья и, наконец, палач и костер.
Что стало бы в таком случае с Лизбетой? Она могла бы доказать свою невиновность в ереси, если к тому времени действительно не была бы еще виновна в ней, но какова стала бы жизнь любящей женщины, муж и дети которой томились бы в тюрьмах папской инквизиции? В этом заключалась главная причина, почему Дирк молчал даже в те минуты, когда испытывал сильнейшее искушение заговорить, хотя внутреннее чувство и подсказывало ему, что его молчание истолковывалось иначе — приписывалось избытку осторожности, равнодушию или излишней щепетильности.