Собрание сочинений в 18 т. Том 11. Литература и жизнь («Русская мысль»: 1955–1972)
Шрифт:
По существу, Зощенко груб не бывает никогда. В самом смехе его неизменно и отчетливо звучит гоголевское дребезжание, большинству других русских юмористов, – скажем, аверченковского типа, – чуждое или недоступное. Смех ведь бывает всякий, и нет причин считать обязательным смешение веселости и печали. Но если это и не обязательно, – художественно не обязательно, – то, пожалуй, только для других литератур, для других стран, не для России: после Гоголя от смеха раскатистого, жирного, плотоядного, смеха «во всю глотку», раблезианского склада, становится как-то не по себе! Гоголь отбил у нас охоту и вкус к нему, да и русский язык что-то плохо с ним мирится. «Что французу здорово, то русскому смерть», можно было бы сказать.
Я смутно помню его в Петербурге, в самом начале двадцатых годов. Он уже и тогда был болен, страдал одышкой и если поднимался по лестнице, то должен был останавливаться на каждой площадке. Под глазами уже и тогда лежали у него какие-то черные тени. Был он застенчив, молчалив и как будто сам удивлен успехом первых своих рассказов. Но как было уже и по этим рассказам не понять и не почувствовать, что это настоящий писатель, более значительный, чем многие его молодые собратья, Серапионовы братья и другие, в те годы спешно готовившие размашистые эпические полотна о революции, гражданской войне или будущем светлом социалистическом царстве?
«Чудотворная»
Антирелигиозный фронт… Довольно давно уже о «фронте» этом ничего не было слышно. В первые революционные десятилетия о нем толковали в России постоянно и чуть ли не в каждом, даже самом захолустном городке устраивались собрания для «борьбы с предрассудками». Борьба велась средствами незамысловатыми: в природе и в мироздании действуют, мол, такие-то законы, значит Бога нет, – приблизительно с той же силой логики, какая торжествует в знаменитой соловьевской шутке о философии шестидесятничества: человек происходит от обезьяны, следовательно люди должны любить друг друга.
Борьба и теперь не совсем оставлена. Просматривая списки выходящих в Москве книг, убеждаешься, что каждый месяц появляются сочинения, подводимые под категорию «научного атеизма». Переиздаются даже объемистые труды Ем. Ярославского, ветерана и специалиста по предрассудкам, когда-то заявившего, что человек, способный сосчитать до десяти, искренне верить в Бога не может: если говорит, что верит, то исключительно для того, чтобы с помощью Церкви эксплуатировать трудящихся.
Однако в литературе художественной, в беллетристике, борьба с религией отошла на второй план, в особенности после войны. Тема эта, по-видимому, была молчаливо признана мало «актуальной», даже, может быть, устарелой. В последнем, десятом выпуске «Звезды» дано и откровенное объяснение этому: по утверждению некоего Ю. Суровцева богоборческие рассказы некогда выделывались массовым производством… но они не очень уменьшили число верующих, зато увеличили число охладевших к произведениям антирелигиозной «краски». Охладили они и самих писателей: эту тему – продолжает Суровцев – «глубже копнуть трудно, да и боязно, вдруг обернется она поклепом на советского человека. Смотри-ка: хороший человек, а в Бога верит!» Признание красноречивое, одно из тех, которые по короткому намеку – «поклеп», «боязно» – позволяют о многом догадываться.
Но находятся в СССР писатели, которым, очевидно, не «боязно», и за смелость свою они вознаграждены. Месяца три или четыре тому назад появилась повесть, – сначала напечатанная в «Знамени» (ном. 5), затем вышедшая отдельным изданием, – о которой уже было множество статей, притом единодушно хвалебных. Критики наперебой одобряют тему, взятую молодым беллетристом, превозносят его за проявление особой «бдительности», отмечают его талант. Насчет таланта спорить не буду: В. Тендряков, автор «Чудотворной», по-видимому, действительно человек
В «Чудотворной» есть живая наблюдательность, есть способность схватить, подметить нужную черту, – впрочем, в тех шаблонно-реалистических, «передвижнических» пределах, которые при наличии стольких образцов для подражания наводят на сомнение: не сказывается ли тут всего только дар переимчивости, механической копировки? Да или нет, – ответит будущее, Тендряков писатель еще молодой. Но во всяком случае написана «Чудотворная» умело, и бытовую картину дает яркую. А содержание ее вкратце таково.
В глухой деревушке двенадцатилетний мальчик Родька Гуляев, собираясь купаться, нашел в земле, на размытом половодьем берегу реки старинную икону. Оказалось, это не простая икона, а особенная, когда-то считавшаяся чудотворной. Кем-то в землю зарытая, когда власти, закрыв церковь, собирались отослать ее в антирелигиозный музей. Сбежались, охая и ахая, все окрестные старики и старухи, издалека приехал священник, пошли перед иконой молебны. Родька сам не рад своей находке. Был он прежде обыкновенным советским подростком, а теперь бабушка и мать величают его Божьим избранником, соседи надоедают просьбами о молитвах, и в довершение всего пришлось ему надеть на себя медный крестик. А вдруг об этом узнают в школе? Ведь Родьку засмеют, проходу ему не будет от товарищей. Будущий комсомолец, а тут, не угодно ли, на шее крестик! Позор, нелепость.
В школе действительно узнают и об иконе, и о молебнах, и о крестике. Учительница Парасковья Петровна, женщина в высшей степени «сознательная», решает, что мальчика надо спасти. Иначе для советского общества он будет потерян, станет в нем элементом чуждым. Но Родькина мать, в особенности бабка, озлобленная, властная, темная, не сдается, а священник, лукавый, изворотливый о. Дмитрий, – в Христа верующий, но, по собственному признанию, «только с оговорками», козыряющий своей лояльностью к советской власти, носящий портсигар с изображением кремлевских башен, – о. Дмитрий, хоть и крайне осторожно, все-таки напоминает учительнице, что по советской конституции состава преступления в религии нет. «Закон мудро предоставляет семье ребенка решать вопросы веры без его помощи. К кому бы вы не обратились, уважаемая Парасковья Петровна, хоть в суд, хоть в милицию, никто не окажет вам поддержки».
Парасковья Петровна это знает, как знает это и автор повести Тендряков. Но знают они оба и то, что коммунизму с христианством не по пути, и что выбор сделать необходимо. В суд обращаться бессмысленно, но и борьбу с пережитками прошлого оставлять нельзя. А Родька недоумевает: «Тыщи лет люди в Бога верили. Не все же были дураки! В школе про Льва Толстого рассказывали: Бога искал. Раз искал, значит верил. Бабка верит, а Парасковья Петровна нет… Парасковья Петровна умнее бабки. Ну, а Лев Толстой, он книжки писал, он и Парасковьи Петровны умнее был».
Побеждает, конечно, учительница, иначе в советской повести и быть не могло. Несчастного, сбитого с толку Родьку доводят до того, что он покушается на самоубийство, и это дает повод Парасковье Петровне не только вмешаться в семейные его дела, но и пригрозить о. Дмитрию оглаской происшествия. «А для вас огласка, – любезно говорит она ему на последней странице “Чудотворной”, – как солнечный свет кроту».
Повесть эта в пересказе может показаться банальной, ни в каком отношении не примечательной. Ну, что же, одним «богоборческим» рассказом больше, скажет всякий. Однако самый факт ее появления на сорок первом году революции, шум и одобрение, ею вызванные, пререкания учительницы со священником, в нее обильно включенные, а в особенности комментарии критиков – все это внимания заслуживает. Я чуть не написал «внимания и удивления», но нет, удивляться давно пора перестать.