Собрание сочинений в 9 т. Т. 8. Чаша Афродиты
Шрифт:
— Показать… Да.. — со стоном опустился в кресло. — Подыхаю, кажется… Выработан ресурс, и пора в переплавку. Переплавки, Саша, не боюсь. Опять ведь жизнь будет. Ну, другая, иная, а снова маета… Только бы не в России, не при этой власти хотя бы воскреснуть. Родиться.
— Что вы, Николай Семенович, — мямлил я, — не..
— А ничего… Врут эскулапы. И ложь-то ведь даже не во спасение. Никакой это не радикулит, не хондроз! Рачок, Саша, рачок… «Что, доктор, рак у меня? Да?» — «Рачок, — говорит, — ра-чо-ок, дорогой». — «Доктор. А я помру?» — «Обязательно, дорогой, обя-за-тельно». Вот и вся она, медицина. Да и хрен с ней! Боль, Саша, мучает
— Как же… Вы?? — растерялся я.
— Такси вызовем. Вот телефон — и поедем. Дела?
Про себя я подумал, что олух я и охламон. Но ведь я никогда и не жил на квартире с телефоном? Не привык пользоваться благами цивилизации.
— Ну, ладно. Чаю мы все-таки хлебнем. А ты вот пойди, — указал на укрытую холстом стену, — сбоку там шнуры, видишь? Это блоки — потяни вниз! Иди-иди! — заметив мое недоумение. — Иди!
Я послушно повиновался. Нашел шнуры, потянул. Холст начал накручиваться на палку-гардину, лежавшую на полу. Гардина эта поползла вверх. Холст оказался просто огромной шторой. И когда я вытянул его под потолок, Болотников велел привязать шнур к трубе отопления.
А я запоздало ахнул.
На стене был цикл картин на одну тему: «Женщина». И точнее бы: «Женщина во плоти».
О, какие женщины были тут написаны! Красавицы и блудницы. Монстры и вампирки. Обнявшиеся лесбиянки. Лесбиянки соединяющиеся. Изогнутые и запрокинувшиеся. Женщины в бане с розовыми лосными задами. Женщины на приеме у врача. Женщины над тазом. (Что там Дега!) Женщины в постели. И везде, всюду без мужчин. Мужчин в картинах Болотникова не было.
— Мужчины — это будут зрители моих картин, — уловив мысль, хрипло сказал Николай Семенович.
В центре же этого собрания висело действительно прекрасное полотно.
Девушка совершеннейших форм на богатом, сверкающем атласом ложе предавалась мастурбации. Окруженная рабынями или служанками, каждая из которых была соблазнительна по-своему. Она лежала на спине и рабыни, склонясь, кормили ее грудями, лизали раскинутое лоно и даже мочились в ладони.
— Моя гордость… Это — Мессалина! — пробормотал Болотников. Ошеломленный, я лишь отступил шага на два от этого сонма картин.
То была живопись без меры чувственная, цветущая, запредельная, полыхающая свежими тонами. Живопись во имя Живописи. Краски были свежи и чисты, словно положены вчера. Линии рисунков исполнены виртуозного мастерства. Девять картин, одна другой лучше, свежее, необычнее, — таких не увидишь в музеях-галереях. Нигде. Никогда. НИГДЕ.
Я смотрел. Но радостное ощущение собственной независтливости не покидало меня. Да. Болотников оказался моим предтечей, моим истинным учителем, но все-таки теперь я знал, что превзошел учителя. Мои «женщины» от Нади до «Евы» и Нины были еще выше, еще совершеннее.
— Как? — Болотников словно ожил. Лицо порозовело. Глаза сияли. Обмануться в моем впечатлении было нельзя.
— Могу только поздравить! Картины потрясают. Такую бы выставку — и народ валил валом!
— Да. А меня бы отправили в психушку. И все это объявили порнографией. Так? Так! Я знаю, в Лувре и в других музеях мира немало стоит в запасниках полотен, которые не открыты даже специалистам! О, Саша! Есть еще неведомый никому Тициан, и Веронез, и Босх, и другие, особенно фламандцы-голландцы. Они писали неистовые вакханалии, а мы знаем (да
Я слушал его потрясенно. Теперь он распоряжал-ся, как делают это знающие неизбежное.
— Бери «Мессалину»! Чего там? И копия есть у гостинодворца. Или вот этих «розовых». Баня. Какие, Саша, у меня натуры тогда были! Какие натуры! И «Мессалина» тоже! Она же с натуры написана.
— Почему вы написали ее такой молодой? — вырвалось у меня.
— А потому, мой милый, что ты, видимо, представляешь ее старухой! Ей же было, когда Клавдий казнил ее за распутство, всего 24 года!
— Трудно поверить!
— И тем не менее так.
Я взял себе все-таки «розовых». Болотников усмехался. Он словно бы пришел в себя. Пил чай. Мы ждали заказанное такси. А через полчаса уже неслись по вечереющему городу.
— О, Господи! Что это ты, Саша, устроил?! — журил и ругал меня Болотников. — Зачем это? Такой стол! И даже шампанское! Коньяк? Икры не приготовил? И она есть? Ну, Саша. А кстати, ты знаешь, что сказал Гитлер, отведав икры? Он сказал, что продукт этот вкусный, но стоит «греховно дорого»!
Он расхвалил мою квартиру. Ему все понравилось. Но я понимал, откуда идет его щедрость. Эта щедрость хвалы уже была без присущей всем людям зависти. Болотников был просто ВЫШЕ. «И думы мои и дела мои выше дум и дел ваших».
Но когда я стал доставать из шкафов картины, Николай Семенович нашел снова свое верное отношение. Сидя в кресле, он молчал. Я же расставлял картины у стен, на софе, на стульях, на… Слава Господу, картин все-таки было немного. Хотя и больше того, что показал он мне.
Я поставил на обозрение: «Надю», «Красавицу», «Еву», «Лесбиянку», «Мону Лизу-Джоконду», «Блудницу», «Европу» и, подумав, добавил «Женщину в голубых панталонах». Это было все… Картоны и наброски я не расставлял.
Болотников примолк. Он просто вдумчиво смотрел на мои творения. Даже самому предубежденному бросилось бы в глаза, насколько сильно они превосходили только что виденные его полотна — моего учителя. Они тоже сияли, светились, переливались красками, они жили, и женщины на них были живые, соблазняющие, бесстыжие, нежные и плотские.
Я молчал. Молчал и мой учитель. Вот он с трудом встал, подошел к картинам ближе, отступая на шаг-два, обошел их все.
Я следил за его лицом. Оно менялось. Сначала оно выразило почти тяжелую враждебность. (Он тоже был человек, и зависть художника к художнику не могла обойти его, как не обошла бы, уверен, и меня. Зависть художника к художнику.) Но постепенно темно-пасмурное лицо учителя посветлело и, вне моего участия, обрело радостную тональность — насколько ее могло выразить изможденное, истерзанное болезнью лицо.