Собрание сочинений в 9 т. Т. 8. Чаша Афродиты
Шрифт:
К утру на стуле, где висело ее платье, на полу, на кровати валялось пять снятых мятых панталон: белые, голубые, розовые, черные, желтые.
Вечером я ушел на станцию. И она не провожала меня. Только расцеловала, пообнимала, пообещала приезжать. «Ну, хоть раз в месяц буду…» Условились, что напишет. Никаких писем я не получил. Не написал и сам. И она, конечно, ни разу не приехала…
Глава VII. ХУДОЖНИК БОЛОТНИКОВ
Моей новой мечтой… Да новой ли? Конечно, нет. Вечной… В подсознании… Было написать «Рождение Венеры». Афродиты. Уж сколько раз и сколько художников брались за это «рождение» и как только ее, Афродиту, не писали! А все — мимо. Никто не достиг. Везде она была не Афродита и не богиня, а женщина, даже баба, как у Кустодиева. Литая плоть и мыльная
Еще одну «Афродиту» увидел в девчонке-подростке, что ехала в трамвае. И она, совсем юная Афродита, даже уставилась на мой зовущий, всасывающий, вбирающий ли взгляд, приоткрыла детский влажный розовый ротик. Но при этой бутонной Афродите была гневливая с виду старуха, бабушка скорее, похожая на злую колдунью, и бабушка дернула Афродиту за руку, как бы призывая внучку одуматься, не смотреть в сторону похабного этого мужика. Еще чего! Счас столько насильников! Постыдился бы! ТАК смотреть! У самого внучка, поди! НАХАЛ! О, бабушка, бабушка, старая дура, ты, наверное, очень была права.
А я просто искал Афродиту. Я действительно искал ее всю мою жизнь, а она, Афродита, лишь смеялась надо мной, принимая облики совсем не ангельские и не божественные, являясь более чем в плотском обличье. Надя… Валя… Нина… Тамара… Вера… Кто там еще? Я испортил немало альбомов, картонов, просто бумаги, пытаясь интуитивно ЕЕ найти, будто вычислить. И ничего не удавалось. Чувствовал — не то! Разве что ЛИЦО той девчонки Афродиты все-таки поймал, украл! У старухи ведьмы! И радовался, что удалось сохранить, не расплескав. Но телом ни та девчонка, ни какие бы то ни было другие женщины не подходили для образа. Я хотел создать завораживающее чудо в сочетании лица и тела БОГИНИ. И тело ее должно было быть феноменальным! Сочетанием плоти и надземности, а таким вряд ли обладала женщина вообще. Но почему-то, я думал, обладала. О, сколько я сделал набросков этого ТЕЛА БОГИНИ, его изгибов, округлых форм, его сладкой магнитной мощи, его манящего сладострастия в каждом овале, и все равно чего-то недоставало. А я понимал, не хватало все-таки живой натуры — способной на немыслимое. Я бросал картон, принимался задругой, за следующий — и так до изнеможения, до ватного, пустого отупения, до состояния, когда бы лучше уж застрелиться — было бы из чего, — легкая смерть и художнику открытое освобождение.
Да, Афродита мучила меня не только наяву. Мучила в моих странных цветных снах и в муках моего неудовлетворенного, теперь еще более остро голодающего мужского тела. Сколько этих голодных мук выпало на мою по-лустолетнюю жизнь? Вся без женщины, лишь с краткими вспышками, как бесконечная затяжная гроза, когда за блеснувшей радостной молнией неизбежен отрезвляющий гром, а за ним холодный, леденящий душу ливень тоски и страдания, и тогда одно спасенье — нарыдаться, наплакаться втихомолку от всех и ждать, пока гроза в тебе и в душе утихнет, уйдет на дальние горизонты памяти и там будет уже поблескивать не столь мучительным, что ли, беззвучным дрожанием сполохов и зарниц.
Каждая
Но мои картины не украшали галерей. Их не печатали на цветных вклейках в больших журналах. Знатоки и ценители не удостаивали их своим просвещенным вниманием. На них не строчили хвалебно-восторженные оценки-рецензии вдохновенные критики от искусства. Мои картины сохли, повернутые к стене, и я не знал, когда кончится срок их заключения или грянет расстрельный залп.
В ту зиму после деревни я поседел, как волк-перестарок на втором склоне своего волчьего бытия. Женщиной снова отравился тяжело, долго; но жил по-прежнему и все с мечтой теперь найти девушку, много моложе меня и такую, чтоб была вдохновляющей натурой и чтоб можно было рискнуть на ней жениться. Теперь я уже мечтал об этом, как о несбыточном. Мечтал — красивая молодая жена будет хозяйничать на моей кухне, поить меня чаем, стряпать пирожки, а потом она будет читать или смотреть телевизор, а я буду писать ее прелести, всякий раз наслаждаясь ее присутствием и ее отраженной красотой. Жизнь в целом складывалась вроде бы сносно, есть деньги, не надо метаться в поисках заработка. Но по-прежнему оставался изгоем. Не было и речи о приеме меня в Союз художников, на выставки не то что зональные — на областные и городские — не брали мои картины, и я уже сделал из одной стены моей квартиры хранилище-отсек, куда ставил картоны и холсты — благо еще было их немного. И хотя картину я писал по-прежнему стремительно, обдумывал и готовился дольше некуда. В год получалось два, много три овеществленных замысла. Не главных, второстепенных. Этюды не считал и многие попросту счищал. Зачем плодить количество?
Но квартира моя, устеленная коврами, выглядела солидно. Сам тоже, как говаривали в зонах, «прибарахлился», сменил облик забубённого живописца на более цивилизованный облик «картинщика»-станковиста. И еще, самое-самое-самое главное! Господи! Самое-самое! Я ВСТАВИЛ ЗУБЫ. И опять помог Болотников, с ним мы встретились случаем у поликлиники. И впервые я не обрадовался, а испугался. Болотников брел, как мертвец, исхудалый, пергаментный. Даже веки ввалились, глаза же видели словно уже неизбежное.
— Николай Семенович! Что с вами? — не удержался, бросился.
— Что? Ах? Это ты, Саша? Что… Старость.
— Да какая такая ВАША старость? Вы разболелись?
— А старость, Саша, это и есть болезнь. Души. Сначала всегда души. Потом — тела. Душой я болен давно. И вот — хожу… Лечусь… — он слабо усмехнулся. — Я — лечусь… Ты — лечишься… Он-она-оно — лечится… Мы — лечимся. Вы лечитесь… А они, Саша, — ЛЕЧАТ. Спина болит. Спина. Я теперь, наверное, уже не Болотников, а Спиноза.
Он все пытался шутить.
— А ты?
— А я… Я без зубов.
— Как же это? Боишься?
Помотал головой.
— Ты-ы? Смеш-но..
— Боюсь — и все. Так живу.
— Да ведь это растрата! Из-за этого ты потерял половину своих женщин!
— Если бы половину… Всех!
— Тогда вот что… Немедленно… То есть с завтра (он так сказал: «с завтра!») ты пойдешь к знакомому моему врачу. Это Луговец Владимир Михайлович! Он работает здесь. И ты передашь ему мой привет. А он тебе за неделю сделает зубы. Понял? За неделю. И не вздумай уклоняться, потому что ты подведешь меня, а я Луговцу уже позвонил. Считай, что так.
На мертвенном лице Болотникова родилась та братская улыбка, которую я так любил. Улыбка сильного, мудрого, многознающего, которого и хочешь, да не поставишь рядом с собой. Но в улыбке той не было надменности. Она была словно детская. Так улыбаются только очень умные и очень уверенные в себе дети.
— Ты все понял? Кстати, Луговец — великий любитель женщин. О них он может говорить без конца! Вы найдете общую тему. Ты даже можешь ему что-нибудь подарить. Какое-нибудь «Ню», но — хорошее, гениальное! Денег он не берет. Человек честнейший! И он сделает тебе зубы. И ты пригласишь меня в гости. Я ни разу у тебя не был! Тоже мне друг, ученик! Хочу наконец посмотреть, что ты там напахал. Да. И тебе, может быть, что-то я покажу… В общем, иди к Луговцу. Иди к Луговцу! Узнай, когда принимает и… Без разговоров!