Собрание сочинений в десяти томах. Том восьмой. Годы странствий Вильгельма Мейстера, или Отрекающиеся
Шрифт:
Четвертая, не столь многочисленная, партия посмеивалась над этими напрасными стараниями и клятвенно заверяла: на земной поверхности мало что удается объяснить, пока не согласишься, что большие и малые хребты упали из атмосферы и покрыли огромные пространства суши. Они ссылались на глыбы камня, какие находят разбросанными по земле во многих странах и собирают, считая их упавшими с неба.
Наконец, двое-трое гостей потише призывали на помощь века жестокого холода; они видели внутренним взором, как с высочайших хребтов по спустившимся глубоко в долину ледникам, словно по готовым санным дорогам, тяжелые глыбы камня скользят все дальше и дальше. Когда же наступила пора оттаивания, они опустились на чужую почву и навеки остались
В голове у нашего друга все перепуталось, а на душе стало тоскливо: ведь он издавна тихо лелеял в мыслях образ духа, носившегося над водами, и картину потопа, когда влага стояла на пятнадцать локтей выше высочайших гор, а от этих странных речей благоупорядоченный мир — обитель растительной и животной жизни — в его воображении рушился в хаос.
На следующее утро он не преминул расспросить об этом премудрого Монтана, воскликнув:
— Вчера я не мог понять тебя. Среди всех этих странных речей я надеялся услышать наконец твое решающее суждение, а ты вместо этого примыкал то к одной, то к другой стороне и старался подкрепить мнение всякого, кто в тот миг говорил. Но теперь скажи мне без шуток, что ты об этом думаешь и что знаешь.
На это Монтан ответил:
— Я знаю столько же, сколько они, а думать об этих вещах не желаю.
— Но ведь тут столько противоречивых мнений, — отозвался Вильгельм, — а говорят, что истина всегда посредине.
— Ничуть не бывало, — возразил Монтан, — посредине по-прежнему находится проблема, быть может, не поддающаяся исследованию, а может быть, и разрешимая, если за нее взяться.
Такого рода препирательство продолжалось еще некоторое время, потом Монтан сказал доверительно:
— Ты сердишься, что я помогал каждому отстаивать свое мнение, но ведь еще один довод можно найти в пользу любого из них; этим я действительно еще больше запутал дело, но не могу же я принимать его всерьез, когда вокруг такой народ. Я совершенно убежден, что самое дорогое — то есть наши убеждения — каждый должен таить в себе, истово и глубоко: пусть он знает про себя то, что знает, и держит свое знание в тайне, ибо стоит ему высказаться, как тут же поднимает голову противоречие, а ввязавшись в спор, он теряет внутреннее равновесие, и лучшее в нем терпит урон, если не гибнет вовсе.
Побуждаемый возражениями Вильгельма, Монтан высказался еще яснее:
— Мы разговорчивы до тех пор, пока не знаем, что главное.
— А что же главное? — поспешно спросил Вильгельм.
— Это сказать нетрудно, — отвечал Монтан. — Думать и делать, делать и думать — вот итог всей мудрости: это искони признано, искони исполняется, но постигается не всяким. И то и другое в течение всей нашей жизни должно вершиться непременно, как вдох и выдох, и, как вопрос без ответа, одно не должно быть без другого. Кто ставит себе законом то, что шепчет на ухо каждому новорожденному его гений — человеческий разум: испытывай мысль делом, а дело мыслью, — тот не собьется с пути, а если и собьется, быстро отыщет верную дорогу.
Монтан водил своего друга по всему горному участку, подведомственному ему; их всюду приветствовали задорным возгласом «Удачи вам!» — на который они так же весело отвечали.
— Иногда мне хочется, — сказал Монтан, — крикнуть им: «Разума вам!» Ведь разум выше удачи; впрочем, толпа всегда достаточно разумна, коль скоро наделены разумом начальники. Поскольку я призван сюда не столько приказывать, сколько советовать, я стараюсь изучить
Разговор этот ободрил Вильгельма, ибо он убедился, что и ему доселе во всех делах и мыслях, пусть и посвященных совсем другому ремеслу, удалось в самом главном стать вровень с требованиями друга; поэтому он отчитался в том, на что употребил свое время с тех пор, как получил послабление и мог распределять срок возложенного на него странствия не по часам и дням, а соответственно истинной его цели — довершить свое развитие.
Случай сделал так, что долгих речей для этого не понадобилось, ибо тяжкое происшествие дало нашему другу возможность умно и удачно применить свой новоприобретенный талант и доказать свою истинную полезность человеческому обществу.
Какого рода было это происшествие, мы покамест не можем открыть, хотя читатель получит об этом сведения еще прежде, чем отложит этот том в сторону.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Уже долгие годы я слышу от всего света упреки в том, что я девица своенравная и сумасбродная. Пусть так, но моей вины в том нет. Людям приходится быть со мной терпеливее, а теперь и мне надобно больше терпения, чтобы сносить самое себя с моей несносной фантазией, которая то и дело приводит ко мне отца и сына, то вместе, то порознь. Я кажусь себе невинною Алкменой, которую посещали все время два существа в одной роли.
Мне многое нужно Вам сказать, и все же пишу я Вам, по всей видимости, только тогда, когда должна поведать о каком-нибудь приключении; конечно, и сверх того приключается много разного, но не все можно назвать приключением. Вот вам сегодняшнее:
Сижу я под высокими липами и заканчиваю бювар, очень красивый, хотя я сама еще не знаю, кто его получит — отец или сын, но непременно один из них. И вдруг ко мне подходит молоденький разносчик с корзинками и коробками и прежде всего удостоверяет свое право торговать в наших имениях бумагой, выданной одним из служащих. Я пересматриваю все до последней мелочи: обычные пустяки, никому не нужные, но всеми покупаемые ради ребячливой охоты приобретать и тратить деньги. Мальчишка внимательно меня разглядывает. Глаза у него черные, плутоватые, брови хорошо очерченные, кудри пышные, зубы ослепительно-белые, — словом, вы меня поймете, что-то восточное.
Он задает мне вопросы о разных лицах из нашего семейства, которым он мог бы что-нибудь предложить, и всякими уловками добивается того, что я называю мое имя. «Герсилия, — говорит он скромно, — Герсилия простит меня, если я передам ей послание?» Я в удивлении гляжу на него, он достает крохотную аспидную доску в белой рамке, какие делают в наших горах, чтобы дети учились писать; я беру ее в руки, вижу, что она исписана, и читаю тщательно нацарапанную острым грифелем надпись:
«Феликс
любит
Герсилию.
Шталмейстер
скоро явится».