Собрание сочинений. Т. 3
Шрифт:
бодомыслящий, едрена бабка, крестьянин. Это твой Брежневила с политбюро мыслят иначе, чем народ. Мы же отчаянно свободомыслим, хоть жрем самогонище, безбожники адские, и вскоре, видимо, пропьем авансом всю остальную нашу бедственную историю… Помянем, что ли, Жеку.
Мы жахнули еще и еще за помин погибших в этой афганской бойне, примыслившейся, к несчастью народному, каким-то бесчинствующим и слабомерцающим партийно-полководческим мозгам в ихних железобетонных кабинетах.
И сивуха, надо сказать, вновь сделала свое дело. Дух общего, пусть даже временного, здоровья воцарился за нашим столом. Не весельем застольным прониклись мы, нет. Но каждый из нас, уняв головоломность тревожно-мнительных мыслей и внутренне несколько собравшись, – каждый из нас готов был упрямо и весело противостоять дальнейшей неизвестности почти во всех областях личной и общественной жизни.
Должно
Вон, думалось мне тогда под балдой, повсеместно, систематически и принципиально ощерившись, не допускают призраки эти ни крестьянина, ни негоцианта, ни строителя, ни шалопайствующего певца красот Творения к источникам достойного труда и нормальной жизни…
Участковый потянулся было за последней в миске лапкой, которая, казалось, шипела и пузырилась, словно кусок карбида в лужице – такой гремуче-острой была ук-сусно-горчичная приправа к нашей закуси, – но Федя остановил дерзкое движение его властительной, в здешних масштабах, руки:
– Последняя ляжечка – гостю.
Я деликатно дал понять, что вовсе на нее не претендую.
– Пусть администрация дожирает окружающую сре ду, – великодушно сказал Степан Сергеевич и подвинул миску с остатком закуски участковому.
– Что у нас сегодня на третье?
– Смертельное пике
на муху в кислом молоке,
а также отрыжка болотом
с жестокой изжогой
и кишечным переворотом, –
сказал Федя и добавил, обращаясь лично ко мне:
– Не думай, что курей мне на закусь жаль. Жаль мне, к слову говоря, все сухоканающее, небоносимое и водо плавающее. Но с жабой мы, вишь, враз управились.
Лучше удавиться,
чем обдирать тощую дичь
в такую жарищу.
Легче детский галош натянуть
на взрослую голенищу.
– Го-ле-ни-ще, – не преминул поправить участковый.
Федя как бы замер в стойке: спорить или нет? Затем высокомерно заявил:
– Ты преследуй свободу и взятки дери, а де-ре-вен-ский стих не ре-гу-ли-руй. Тебе, мудило, ведомо, что есть рифма?
– Я, Федя, по русскому с литературой надежды подавал и жил даже с нею, то есть с училкой, в третьей четверти десятого класса.
– Видим, чему она тебя, остолопа, обучила. Ну, что есть рифма?
Участковый, начиная слегка заводиться, ответил:
– В зависимости от анапест-дактиля бывает рифма мужская, бывает и женская.
– Хоть ты городовой, но необразованность у тебя деревенская, – сказал Федя, ко всему прочему еще и подкрепляя точную рифму удачным каламбуром. – А я тебе скажу так:
Рифмы – есть самостоятельные
и совсем чужие друг дружке слова,
которые вдруг полюбовно сошлись
и живут в стихе, как под крышей, –
под неким одним приютственным звуком.
Иногда рифмы слетают ко мне, как
птички.
Иногда вся эта мутота – скулеж души и
сплошное ее хожденье по мукам.
Понял? Придумай, например, рифму к слову «мужчина».
– Это, конечно, баба, то есть женщина, – умственно натужившись и с большой убежденностью сказал участковый. Мы захохотали.
– Но на лужке у Большого театра я педрильников не раз вылавливал. Эти петухи друг с друж кой зарифмовываются. Таково тухлое влияние города на секс любви.
Мы продолжали хохотать. Участковый набычился, несмотря на подобострастное отношение к владельцам спиртного. Еще секунда – и он чуть было не настроился на лад непредсказуемо служебный.
Участковый уже поправился, видимо, так, в общем, удачно, что личность его снова враз возрадовалась внезапному шансу на застольное самовыражение.
– Есть справедливость, Степ, есть. Пропадаю я в том поносе глиняном Конькова-Деревлева,
В наступившем вдруг молчании нашем невидимо заклубились какие-то враждебные вихри. Невидимки эти всегда стараются воспользоваться зловредно вызревающей неудовлетворенностью либо перезакусившего, либо перепившего человека. Стараются издевательски накренить его поближе к какому-нибудь безобразию.
Степан Сергеевич окончательно приковал вопрошающий взгляд к собственному кулаку, как бы стараясь подобраться с его помощью к ответу на самый основной вопрос жизни.
Участковый, словно пассажир, не желающий вывалиться куда-то из транспортного средства, попавшего в зону опасной тряски, обеими руками крепко вцепился в ремни собственной портупеи. Очевидно, он переживал перипетии подлого крушения карьеры и одновременно пытался установить дерзко ускользавшее от ума значение кулака деревенского диссидента, обклеенного черной кожурою.