Собрание сочинений. Том 3. Песни. Поэмы. Над рекой Истермой (Записки поэта).
Шрифт:
Иван Иваныч высок ростом, широк костью, крупен чертами лица. Вырублен он топором без единого буравчика. Ко мне он относится с особым чувством уважения, и это, видимо, потому, что всю жизнь терся около грамотных людей, а сам так и не одолел книжной премудрости.
О чем не переговоришь в бане, да еще летом, когда можно выйти с пара на вольготную прохладу предбанника!
Я замечаю, что стены предбанника довольно-таки основательно атакуют древовидные жучки-мукомолы. Редко мельник так зерно смелет, как эти вредители жилых и нежилых строек
— Наши ребята эту пыль в дело произвели: сбой на лошадях лечат. Посыплют ранку, она и подсохнет. Лучше, чем мазь.
Разговор каким-то образом зашел о жуликах, тут Иван Иваныч поведал историю одной фразой:
— Еду по Москве в трамвае, а мысль моя затеривается в мечтании постороннем — он тут и есть, часы срезал, цепочку на память оставил.
В баню заходит сынишка Иван Иваныча. В руках у него таз и кусок белого хлеба. Он ест.
Иван Иваныч:
— Вася у меня легкосытный, нежный на пищу. Мало потребляет, но хорошую продукцию. А Петька — тот сутки терпеть будет и не выкажет себя, что голоден. Придет с работы, мать ужин ему хочет подать, а он ни за что не станет: со всеми вместе. А Ваня — тот до трех суток может ничего не есть, ну, правда, того тюрьма выучила. Лешка — тот естной, жрет много. Ему сейчас и в армии пайка не хватает. Лешка у меня решимый на любое дело: все ему знамо — и откуда?
Разговор заходит о том, что пора бы выстроить вместо черных бань одну общую, на что Иван Иваныч сообщает:
— Баню-то куда с добром выстроили, но под жилище заняли, под квартиры.
Моемся с отдыхом, и Иван Иваныч все рассказывает что-нибудь и все кладет в словесный омет новые слова, которые тут же вырастают на вольном лугу русской речи.
— Я человек тихий, лесом пахну, — любит говорить про себя Дмитрий Егорович.
Демобилизовавшись, он пристал к брянским лесорубам, да так и заделался заправским пильщиком.
Когда он в деревне, а не в лесу, к нему паломничество.
— Наточил бы пилу.
— Наточу.
Сядет на завалинке и начнет потихоньку. Разведет, как положено, каждый зубик напильничком тронет, не один раз вдоль зубьев глазами кинет, чтобы оплошку найти. С восхищением наблюдаю за лицом тихого пильщика, когда он сосредоточенно трудится. И если не вытерплю, похвалю, — застыдится, как девушка, и оправдается сложенной им пословицей:
— Без инструмента не выработаешь процента!
Артемий Ильич, предсельсовета, мелькает в течение дня то у молотилки, то на складе горючего, то на деловом дворе плотничьей бригады. И всегда он собран, бодр, подтянут, несмотря на свои шестьдесят лет, и всегда в руках у него командирская полевая сумка, где хранится печать.
Так уж поважены им ребятишки в деревнях — идти навстречу с надеждой, что и на этот раз Артемий Ильич достанет из сумки яблоко, угостит мальчика или девочку и скажет:
— Это тебе хитрая яблоня прислала!
Случилось мне быть у Артемия Ильича в гостях,
Она стояла у стены коровника, в затишке, и ничем не отличалась от обыкновенных яблонь.
— В чем же тут хитрость? — спросил я Артемия Ильича.
— А в том, что яблоня от роду была дичком, а теперь культурная стала.
— Но при чем же хитрость? — все еще недоумевал я.
— А при том, что яблоня догадалась под коровник корни пустить, стала крупные яблоки рожать, сама себя садовой яблоней сделала. Вот и вся хитрость!
Он хотел что-то на людей перевести, но не стал, — Артемий любит человека озадачить, чтобы он сам подумал.
Двадцатилетний колхозник Володя затягивает веревку на большой вязанке сена.
— Скоро она у тебя растолстела! — говорит ему односельчанин, пожилой человек.
Только свои деревенские поняли бы, на что он намекал.
Володя недавно женился, и жена его теперь ходит на сносях, полная.
Володя припал коленями к сену, натянул, завязал и поднял на спину. Лямки врезались ему в плечи.
— А вот ты и солдат! — сказал ему все тот же дед.
И это был намек. Осенью Володе идти в армию.
Дед прошел мимо, вся его фигура говорила о том, что он все еще думает и осуждает Володю за то, что нехорошо молодой человек спланировал свою жизнь. Перед самой армией женился, а в жены сманил девушку с третьего курса сельхозтехникума. И ее глупо с места сорвал, и себя не устроил.
— Эх, ты! — сокрушался старик и все сожалеючи качал головой.
А Володя шел и посвистывал.
В белом опрятном платочке, в мужском черном пиджаке похожа она была при своей седине на профессора сельской жизни, если бы такие должности выбирались в деревне на сходках.
Бабка окончила свой доклад о семнадцатилетней работе на птицеферме словами:
— Сложности в курином деле невелики, главное тут — радение. Взять цыпленка. Он — сама нежность и квелость. Не уберег от дождя — и все.
Она уже уходила с трибуны и уже щелкнула было ученическим портфелем, который испросила на один вечер у внучки Кати, да поднявшийся из людского скопа общественно не проявившийся в колхозе старик остановил ее.
— Все это правильно, — начал он, обращаясь к однодеревенцам, — моя бабка птицу познала, яйцо у нее сверхплановое, прибыль не шутимая, колхозу выгода есть, но я хочу указать ей на недостатки, как по случаю того, что мы с ней законом скреплены на совместную жизнь.
Деда слушали, он овладевал аудиторией.
— Курица — это план! А дед что? Три дня прошу пуговицу пришить — и все время у нее нет. И потом, — он оглядывается, ища сочувствия, — почему бы для показательной бабки воды не подвезти с колодца? Ходи, дед! А у меня еще с первой империалистической нога подвертывается, ушибусь вусмерть — вот тебе и вдова! А я еще за такой бабкой хочу пожить, фильмы новые посмотреть.