Собрание сочинений. Том 3
Шрифт:
Там у матери в груди увядшей
Не осталось капли сладкой пищи.
Там невинно умирали дети.
Всё же (!!) чудодейственно природа
Создаёт в груди из крови алой
Молока белеющие капли.
Кто видел это чудо, полагает он, тот не должен горевать, если он и не может верить в то, что Христос сотворил вино из воды. История со свадьбой в Кане, видимо, сделала нашего поэта очень благосклонным к христианству. Мировая скорбь становится здесь настолько глубокой,
Чахлые предстали дети мне
Там, где трубы дым свой извергали,
Где колёса мощные, в огне,
Тяжкой пляски такты отбивали.
Любопытно знать, что это была за фабрика, где Карл Моор Второй видел «колёса в огне» и к тому же ещё «отбивающие» такты пляски! Этой фабрикой может быть только та, где фабриковались стихи нашего поэта, также «отбивающие такты тяжкой пляски». — Затем рассказывается кое-что о положении фабричных детей. Это бьёт по карману демонического буржуа, который, без сомнения, является также и фабрикантом. Он даже приходит в волнение и возражает, что всё это вздор, что пролетарские дети — это сброд оборванцев, до которого нам никакого дела нет, что гений никогда ещё не погибал из-за таких мелочей, что вообще отдельная личность не имеет значения, важно все человечество в целом, а оно выпутается и без Альфреда Мейснера. Нужда и нищета — таков уж удел людей, и к тому же
Что дурно сам творец создал,
Уж людям больше не исправить.
Затем он исчезает, оставляя нашего удручённого поэта в одиночестве. Поэт качает своей путаной головой и не может придумать ничего лучшего, как пойти домой и всё это дословно передать на бумаге, а затем — напечатать.
На стр. 109 «какой-то бедняга» хочет утопиться; Карл Моор Второй его великодушно удерживает и спрашивает о причинах. Бедняга рассказывает, что он много странствовал по свету:
Где Англии горят кроваво (!) трубы,
В тоске я видел новый ад —
Он туп и нем — и новых обречённых.
Бедняга видел странные вещи в Англии, где чартисты в каждом фабричном городе развивают большую деятельность, чем все политические, социалистические и религиозные партии всей Германии вместе взятые. Должно быть, сам он был «туп и нем».
Потом, во Францию приплыв,
Я видел в ужасе и страхе,
Что, точно лава в жарком прахе,
Рабочих масс бурлит прилив.
«Бедняга», он это «видел в ужасе и страхе»! Таким образом, всюду он видит «борьбу бедных и богатых», он сам «один из илотов», — и так как богатые ничего слышать не хотят, а «день торжества народа так ещё далёк», то он считает, что ему ничего другого не остаётся, как броситься в воду. — И Мейснер, подавленный силой этих доводов, отпускает его. «Прощай, Тебя я не удерживаю больше!»
Наш поэт хорошо сделал, что дал спокойно утопиться этому тупому трусу, который в Англии ничего не увидел, который пришёл в ужас и страх от пролетарского движения во Франции и который настолько подл, что не присоединился к борьбе своего класса против его угнетателей. Ни на что другое этот субъект всё равно не был годен.
На стр. 237 Орион-Моор обращается с тиртейским гимном «к женщинам». «Теперь, когда мужчины трусливо грешат», он предлагает светлокудрым дочерям Германии
Посмотрим теперь после этой критики, которой наш поэт подверг существующее общество, каковы его pia desideria{421} в социальном отношении. Мы находим в самом конце написанное рубленой прозой «Примирение», которое более чем подражает «Воскресенью», помещённому в конце сборника стихотворении К. Бека. В «Примирении», между прочим, говорится:
«Не потому, что человечество даёт жизнь отдельным людям, оно живёт и борется. — Человечество само есть один человек». Вследствие этого наш поэт, «отдельный человек», конечно, — «не человек». «Но оно придёт, это время… тогда поднимется человечество, мессия, бог, раскрывающийся в человечестве»… Но этот мессия придёт лишь «через многие тысячелетия, новый спаситель, который будет проповедовать» (действовать он предоставит другим) «разделение труда, братски равномерное для всех детей земли»… и тогда «сошник, символ земли, осенённой духом… знак глубокого почитания… поднимется, сияющий, увенчанный розами, прекраснее даже, чем древний христианский крест».
То, что будет через «многие тысячелетия», для нас, собственно говоря, довольно безразлично. Нам поэтому незачем расследовать, подвинутся ли люди, которые будут тогда существовать, хоть на дюйм вперёд благодаря «проповедям» нового спасителя, захотят ли они вообще слушать какого-либо «спасителя» и окажется ли братская теория этого «спасителя» выполнимой или же ей угрожает банкротство. «Так много» наш поэт на этот раз не «видит». Интересно в этом отрывке только благоговейное коленопреклонение перед святыней будущего, перед идиллическим «сошником». В рядах «истинных социалистов» мы до сих пор встречали только бюргера; здесь мы уже догадываемся, что Карл Моор Второй покажет нам также и поселянина в праздничной одежде. Действительно, мы видим, как он (на стр. 154) смотрит с горы на очаровательную, праздничную долину, где крестьяне и пастухи с тихой радостью весело и с верой в бога трудятся, и вот
О сердце, подлое сомнений, слушай,
Как весело умеет бедность петь!
Здесь бедность «не женщина продажная. Она — дитя, и нагота её невинна!»
И понял я, что добрым и весёлым
Тогда лишь станет бедный род людской,
Когда найдёт в работе земледельца
Блаженное забвенье и покой.
Для того, чтобы ещё яснее показать нам, каков его действительный взгляд, он изображает на стр. 159 семейное счастье деревенского кузнеца и выражает пожелание, чтобы его дети
Никогда не знали той чумы,
Что с надменным самомненьем
Злые или жалкие умы
Называют просвещеньем.
«Истинный социализм» не мог успокоиться, пока наряду с бюргерской идиллией не была реабилитирована и крестьянская идиллия, наряду с лафонтеновскими романами — геснеровские пастушеские сцены. В лице господина Альфреда Мейснера он стал на позицию «Друга детей» Рохова[179] и с этой возвышенной позиции объявил, что назначение человека — превратиться в крестьянина. Кто мог ждать такой детской простоты от поэта «безумной мировой скорби», от обладателя «пылающих солнц», от «мечущего громы» Карла Моора Младшего?