Собрание
Шрифт:
Сергей Владимирович, помимо всего прочего, поражал своим прилежанием и трудолюбием. У меня дома хранится огромная (почти в метр высотой) переплетенная книга, переписанная им необыкновенно тщательно и затейливо уставом в семи (!) экземплярах. В ней содержится сочинение «Аз», что-то вроде мистерии, где в неопределенном пространстве действуют «Аз», «Предмет» и всякие абстрактные сущности, и все это сопровождается множеством цитат на всех языках, расположенных в виде глосс. «Аз» вообще было его любимое слово (даже псевдоним он взял «Азумлев»).
Склоняясь скорее к солипсизму, он считал себя закоренелым агностиком… Он один из редких в русской поэзии поэтов-метафизиков (недаром Тютчев был его любимцем), но при этом вся эта метафизика обрастала грубой и зримой плотью, вся проникнута какой-то космической физиологией… К сожалению,
Но, увы, смерть пришла за ним в 1988 году. В сущности, будучи изъят из литературной жизни, он никак не соприкасался с нею, обэриуты прошли мимо него, и он прошел мимо всех, став потаенным и уникальным явлением русской поэзии прошедшего века.
Несколько слов для читателей, которым необходимо знать хоть немного (и чем меньше, тем лучше — проще) о судьбе поэта. Это нужно, как нужно, чтобы окно (любое) выходило не в небо, а на улицу, как картине нужно висеть на стене.
Итак, время действия — на улице была оттепель. Таким поэтам, как Леонид Аронзон, нельзя было печататься, но можно было свободно дышать и читать. Место действия — Петербург и его окрестности. В его стихах этот город похож на Парадиз, каким он был, возможно, только для своего создателя, больше ни для кого, — для остальных он был местом метафизических пыток и испытаний. Активно вычислялось число демонов на квадратный метр московской и ленинградской площади, в пользу (или во вред) последней. А вот Аронзон встречал в нем только ангелов, пусть и печальных.
Главное событие его жизни — любовь к Рите. Главное событие его жизни для нас — его смерть. Между двумя этими событиями тесная связь — двойничество любви и смерти. Рита, его жена (я ее знала и свидетельствую, что она была сияющей и прекрасной), говорила: «Он был родом из рая». Я бы добавила, что он рая и не покидал в этой жизни, райским могучим блаженством, как облаком, окружены его стихи. Может быть, с чувством такого блаженства жить невозможно, он был одержим смертью, хотя счастлив во всем. Когда по ночам замолкала вдруг его машинка на кухне, Рита в ужасе думала, что это уже случилось. Так неотвязно было в нем желание гибели, как стремление магнитной стрелки к полюсу. Лицо смерти и лицо любимой совмещались и манили. Судьба подкинула ему случай — ружье, висящее на стене в домике в горах, под Ташкентом, — и он не стал с ней спорить.
Творец бессмертных «Колокольчиков моих», пахнущих сенокосом, легких, как ткань, из которой сшиты колокольчики, был, как это известно из намеков и шепота современников, плодом кровосмесительного союза, сыном сестры и брата Перовских. Как фараоны, как дети Каина и Сифа (от него же мы все происходим).
Перовские, незаконные потомки гетмана Разумовского, дали России поэта и великую террористку.
Дядя-отец А. А. Перовский недаром посвятил своему чудесному сыну-племяннику «Черную курицу», сказку о хтоническом божестве. Они обычно служат полулюдям-полубогам. Перовский возил десятилетнего мальчика по Европе и заехал в Веймар. Мог ли думать Гете, что мальчик, которому он подарил мамонтов клык с собственноручно вырезанным фрегатом, своего рода божество? И мальчик чувствовал к нему, по собственному признанию, «инстинктивное» благоговение. Своя своих познаша.
И вырос он каким-то скопищем достоинств и добродетелей: умный, смелый, глубоко чувствующий, в то же время смешливый и остроумный, добрый и т. д. Один из авторов Козьмы Пруткова и «Колокольчиков» написал еще две замечательные поэмы — «Иоанн Дамаскин» и «Портрет». Последнюю я люблю больше. В ней слышится новая для русской поэзии нота, которую чутко уловил позднее Вл. Соловьев (в поэме «Три свидания»), — нота мистической иронии, органическое слияние смешного и трагического.
А после смерти видели его призрак, бродящий по любимому имению.
“…мы призываем на помощь воспоминание, и, руководствуясь его нитью, устанавливаем и указываем, — может быть, самим себе более, чем другим, — свое происхожение, ту страну, из которой мы пришли”.
35
Савелий Яковлевич Сендерович — поэт и филолог, профессор литературы и средневековых исследований Корнельского университета (Ithaca, New York), автор книг о Пушкине, Чехове, русской поэзии, последняя из которых — “Георгий Победоносец в русской культуре” (Bern, 1994).
36
Елена Михайловна Шварц — филолог и историк; до 1995 г. — хранитель славянских и греческих рукописей в Российской национальной библиотеке (Санкт-Петербург), автор книги “Новгородские рукописи XV века” (М.-Л., 1989) и других исследований по славянской и греческой кодикологии.
Набоковскую “Лолиту” сначала обвиняли в порнографии, сегодня ей пытаются найти моралистическое оправдание. У нас речь пойдет о “волшебной певучей скрипке” романа и о той, которой она вторит или спорит с которой.
Джон Рэй, фиктивный издатель рукописи Гумберта Гумберта, в Предисловии к роману сообщает “в угоду старомодным читателям”, что “Г-жа Вивиан Дамор-Блок (Дамор по сцене, Блок по одному из первых мужей) написала биографию бывшего товарища под каламбурным заглавием “Кумир мой”, которая скоро должна выйти в свет”[1]. Клэр Куильти, которого в романе неоднократно называют Ку, по всей очевидности был олицетворением извращенного мира г-жи Дамор-Блок, отсюда и каламбур “Ку-мир мой”. Естественно, в английском тексте имеет место другой каламбур: “ “Vivian Darkbloom” has written a biography “My Cue”, to be published shortly…”[2]. Английское слово cue, созвучное с названием первой буквы в имени Quilty, означает театральную реплику, которая должна быть знаком для актера-партнера к подхвату диалога; оно обозначает также “намек”: to take one's cue from somebody значит “понять чей-либо намек”, — словом, это “сигнал”, “ключ к пониманию”. В имени Дамор-Блок комментаторы не пропустили открытой игры с именем Александра Блока, одного из первых кумиров автора “Лолиты”.[3]
На присутствие в “Лолите” Александра Блока указал А.Долинин[4]. На одной странице, посвященной “Лолите”, он отметил целый ряд важных соответствий и среди них — раздвоенное отражение Блока и в образе автора и в образе главного героя романа[5]. Долинин подкрепил эту мысль рядом сопоставлений отдельных образов. Он же в статье “Лолита по-русски”[6] отметил, что “глубоко скрытые корни языка этого романа находятся в культуре русского Серебряного Века, символистской и постсимволистской”. Мы намерены показать, что вся программа романа и ее концептуальное ядро, были получены Набоковым у Блока. Как это ни неожиданно, но именно самый американский роман Набокова, содержащий, действительно, меткие наблюдения над американской жизнью, протекает в своем сокровенном плане на русской литературной территории. Отмеченное Долининым раздвоение означает не только двойственное отношение Набокова к Блоку, но и вхождение во внутренний мир Блока, фихтевское раздвоение рефлектирующего Я на Я-наблюдающее и Я-наблюдаемое. Увезенный Набоковым в эмиграцию мир русского символизма, его подлинная родина, оказался подстилающим узором, канвой, по которой он расшил реалии и перипетии американской жизни. Программу “Лолиты” мы находим в статье Блока “О современном состоянии русского символизма” (1910), пристрастие к которой имеет у Набокова многолетний, устойчивый характер.[7]