Сочинение на вольную тему
Шрифт:
— Видишь, поддевку надел, хотел, чтоб подумали, будто он партизан, — рассуждал Генка. — Но партизаны знают, кто свой, а кто чужой.
— Ага. А ты его не боишься? — Костусь показал головой на немца.
— Не-а.
— И я не боюсь. Но я не хочу… больше здесь быть. Холодно.
И Костусь и Генка были босые, ноги у них покраснели, словно их облили свекольным соком.
— А мне ни капли не холодно. Но и я не хочу здесь быть. Пошли.
— Он, наверно, стрелял в партизан?
— А неужто не стрелял. Все немцы стреляют.
— И хорошо, что его убили. Больше стрелять не будет.
— Теперь пускай стреляет. Мишка, что
— Зато партизаны наши… И их жаль.
Генка ничего не сказал.
Дёмин зашел в хату, пошарил глазами по углам, никого не нашел и повернулся, чтоб уйти, но не ушел — сделал два шага назад, заглянул на печь. Там, отогревая синие от холода ноги, сидел Костусь.
— На, малец, возьми свой плановик, — Дёмин протянул на печь руку с планшеткой.
У Костуся глаза аж закричали от радости. Он скатился с печи, схватил планшетку. Это была его планшетка. Перекинул ремешок через плечо, но он был отпущен низко, и планшетка доставала до самого пола.
— Дай я помогу тебе, — Дёмин взял планшетку, примерил, подтянул ремешок, перекинул Костусю через голову. — Ну вот, сейчас в самый раз…
Костусь посмотрел на планшетку, потом поднял глаза на Дёмина. Тот стоял посреди хаты, пустым взглядом глядя на Костуся.
— А ты больше не отнимешь ее?
— Не отниму…
— Ой как хорошо! — но тут Костусь вспомнил Жибуртовича. — А как же?..
Дёмин понял его.
— Ему больше она не нужна… Ему больше ничего не нужно. А тебе она как раз. — Он постукал ногтем по планшетке. — Пойдешь в школу, будет в чем тетради носить… Слушай, малец, пошли со мной… Я тебе и бумаги дам. У меня есть блокноты. А то планшетка есть, а в ней пусто…
— Хорошо…
Они вышли из хаты. Возле истопки, на кострике, как и в тот день, когда Дёмин отнял у Костуся планшетку, была разостлана плащ-палатка. На ней лежала брезентовая сумка. Дёмин достал из нее два блокнота и протянул Костусю. Из одного блокнота вывалился небольшой треугольник письма. Адрес на нем был написан химическим карандашом. Дёмин схватил письмо, торопясь, сунул в сумку. Костусь успел увидеть, что в сумке было еще несколько таких писем.
— Это ты домой пишешь?
— Домой…
— Своим детям?
— И детям.
— А почему не отсылаешь?
— Как же я пошлю, если они по ту сторону, за фронтом. Будет самолет оттуда, передам, может, дойдут…
— Почему же не дойдут? Конечно, дойдут, — заверил Дёмина Костусь. Дёмин грустно улыбнулся.
— Мама, а когда мне можно будет жениться?
— Жениться? Когда вырастешь, тогда и можно будет. Что это тебе засвербело?
— А когда вырасту, мне можно будет взять в жены Таню?
— Какую Таню?
— Ну, какая ты недогадливая. Нашу… Партизанку.
— А-а-а, вон оно что…
— Ты, мама, не бойся. Я буду ее любить…
— Хорошо, сынок…
— И тебя буду любить.
— Хорошо, сынок… Хорошо. А сейчас спи. Тебе еще надо долго расти.
— Я буду хорошо спать и вырасту большой. Как Жибуртович. И буду бить немцев…
— Ага, сынок… Спи…
Он уснул. Ему снилась война.
1971
МИКОЛА ВЕРНУЛСЯ
Слухи росли как грибы и брались
Трудно сказать, кто первый в Глыбочке пустил слух о том, что Марфиного Миколу выпустили и он возвращается домой, да мало кто поверил этому. Как это возвращается, если ему влепили семь лет, а отбыл он всего пять, и на тебе — домой. Здесь что-то не так… Разве что заболел чем-нибудь? Так ведь здоровяк был, шофер, после армии…
Семь лет Микола отхватил за то, что убил отчима. Как оно там все вышло, никто не видел. Сидели, выпивали, видно, хорошенько набрались, отчим, наверно, сказал что-то наперекор. Они и прежде не ладили, с первого дня невзлюбил Микола отчима, ревновал к нему мать, а сам человек горячий, неуступчивый, и вот — бутылкой по голове. А бутылка из-под шампанского, как гиря. Месяца за три до этого отгулял Микола свою свадьбу, с того времени и осталась бутылка. А сколько там нужно было старому…
Ну и загремел Микола… Одни считали, что семь лет много, другие — что маловато, надо бы побольше, все же человека загубил. А теперь говорят, что Микола вот-вот должен вернуться домой. Хотя кто мог сказать? Наверно, мать, Марфа. Ее сердце болело, больше ничье…
Возвращается, ну и пусть возвращается. Отовсюду люди возвращаются, если человек жив-здоров и охота ему вернуться. Только с того света нет возврата, всевышний — господин суровый, несговорчивый, не любит отпускать своих слуг обратно, на землю.
Поговорили люди, обсудили эту новость да и стали жить дальше, делать каждый свое дело. Лишь Марфа и Люся, жена Миколы, ждали его со дня на день. Да еще, может, маленькая дочь Миколы, которую Люся родила, когда Микола уже отбывал свое, заработанное, хотя что он мог понимать, этот ребенок? И опять же на людях женщины старались не вспоминать Миколу: страшная смерть, виновником которой он был, не давала им права жалеть его открыто. Как только разговор заходил о Миколе, многие сразу вспоминали тот зимний вечер, когда по селу разлетелась весть о гибели старого Лариона и как никто не хотел верить в то, что вот так, ни с того ни с сего можно было убить человека. Микола же словно рехнулся: забрался по лестнице на чердак и не хотел оттуда слезать, как его ни уговаривали, а если кто приближался к лестнице, швырял кирпичи. Не хотел спускаться даже и тогда, когда приехал участковый милиционер, пока тот не пригрозил.
Нет горя страшнее, чем то, о котором нельзя никому рассказать. Лишь оставшись наедине, в своей хате, женщины отводили душу: говорили о Миколе, горевали, как ему трудно где-то там одному, без семьи. О себе они молчали.
Минул год после суда, второй, жизнь шла своим чередом, подрастала дочь Миколы, а вместе с дочерью словно бы росло и право женщин говорить о Миколе, теперь уже как об отце сироты. Марфа даже решилась как-то рассказать бабам о том, что Микола прислал письмо, в котором пишет, будто ему могут уменьшить срок, потому что работает он на какой-то очень тяжелой и опасной работе и слушается начальство. Да и Лариона, отчима, он не хотел, не собирался убивать, так вышло по пьянке, по дурости…