Сочинения Иосифа Бродского. Том VI
Шрифт:
Часто говорят — первым, кажется, это сказал Сантаяна, — что те, кто не помнит истории, обречены ее повторить. Поэзия ни на что такое не претендует. Тем не менее у нее есть немало общего с историей: она опирается на память, и она может принести пользу будущему, не говоря о настоящем. Конечно, она не может уменьшить бедность, но может кое-что сделать против невежества. И еще — это единственная имеющаяся у нас страховка против пошлости человеческой души. Поэтому она должна быть доступна всем без исключения жителям страны — и по невысокой цене.
В стране с населением в 250 миллионов человек можно продать пятьдесят миллионов экземпляров антологии американской поэзии по два доллара за штуку. Может быть,
Четверть века назад, в моем предыдущем воплощении в России я знал человека, который переводил на русский язык Роберта Фроста. Я познакомился с ним, потому что читал его переводы: это были поразительные русские стихи, и мне захотелось с ним познакомиться — не меньше, чем взглянуть на подлинники. Он показал мне книгу в твердой обложке (кажется, это было издание Холта), которая когда-то упала на землю, раскрывшись на стихотворении «Счастье добирает высотой то, что потеряло в протяжении». На этой странице остался огромный, сорок пятого размера, отпечаток солдатского сапога. На титульном листе стояла печать STALAG №ЗВ»: во время Второй мировой войны это был концлагерь для военнопленных союзных войск где-то во Франции.
Вот вам пример того, как книга стихов находит своего читателя. Для этого ей нужно было всего лишь оказаться рядом, Иначе бы на нее нельзя было наступить и тем более — взять в руки.
1991
Перевод А.Сумеркина
* Лекция, прочитанная автором в Библиотеке Конгресса в октябре 1991 г.
ПИСЬМО ПРЕЗИДЕНТУ [18]
Уважаемый господин президент,
18
Это письмо появилось в "Нью-Йорк ревью ов букс" как ответ на выступление президента Гавела, опубликованное в том же издании 27 мая 1993 года.
Я решил написать вам это письмо, потому что в нас есть кое-что общее: мы оба писатели. При этом роде занятий слова взвешиваются тщательнее, я полагаю, чем при любом другом, прежде чем вверять их бумаге или микрофону. Даже когда оказываешься вовлеченным в общественные дела, стараешься сделать все, чтобы избежать модных словечек, латинизмов, всякого рода жаргона. Конечно, в диалоге с одним и более собеседниками это трудно, и может даже показаться им претенциозным. Но в разговоре с самим собой или в монологе это, я думаю, достижимо, хотя, конечно, мы всегда кроим свою речь по аудитории.
У нас есть еще кое-что общее, господин президент, — это наше прошлое в наших полицейских государствах. Выражаясь менее пышно: наши тюрьмы, где нехватка пространства с лихвой компенсируется избытком времени, что рано или поздно располагает, независимо от темперамента, к созерцанию. Конечно, вы в вашей провели больше времени, чем я в своей, хотя я в свою попал задолго до Пражской Весны. Однако, несмотря на мое почти патриотическое убеждение, что какая-нибудь безнадежная провонявшая мочой цементная дыра в недрах России открывает тебе произвольность существования быстрее, чем то, что мне когда-то рисовалось чистой, отштукатуренной одиночкой в цивилизованной Праге, я думаю, что как существа созерцающие мы, возможно, равны.
Говоря
Ваша речь, которую я прочел, была напечатана в "Нью-Йорк ревью ов букс" и озаглавлена "Посткоммунистический кошмар". Вы начинаете с воспоминаний о времени, когда ваши друзья и знакомые избегали встреч с вами на улице, поскольку в те дни вы были в напряженных отношениях с государством и под наблюдением полиции. Вы объясняете причины, по которым они вас избегали, и говорите в своей обычной незлобивой манере, которой вы заслуженно знамениты, что для тех друзей и знакомых вы представляли собой неудобство; а "неудобств" — приводите вы расхожую мудрость — "лучше избегать". Затем в большей части вашей речи вы описываете посткоммунистическую реальность (в Восточной Европе и в частности на Балканах) и приравниваете поведение демократического мира перед лицом этой реальности к попытке избежать неудобств.
Это замечательная речь с большим количеством замечательных прозрений и убедительным заключением; но позвольте мне вернуться к ее отправной точке. Мне кажется, господин президент, что ваша знаменитая вежливость оказала вашему ретроспективному взгляду плохую услугу. Так ли вы уверены, что вас избегали те люди там и тогда только по причине неловкости и страха "потенциального преследования", а не по-тому, что вы, учитывая кажущуюся стабильность системы, были списаны ими? Уверены ли вы, что, по крайней мере, некоторые из них не считали вас попросту меченым, обреченным, человеком, на которого глупо было бы тратить много времени? Не думаете ли вы, что вместо или наряду с тем, что, являясь неудобством (как вы настаиваете), вы также были удобным примером неправильного поведения и таким образом источником значительного морального удовлетворения, в том же роде, как обычно больной является для здорового большинства? Не представлялось ли вам, как они говорят вечером своим женам: "Сегодня я видел на улице Гавела. Он конченый человек". Или я превратно сужу о чешском характере?
То, что они оказались не правы, а вы правы — не суть важно. Прежде всего они списали вас, потому что даже по стандартам нашей половины столетия вы не были мучеником. Кроме того, не живет ли в каждом из нас какая-то вина, не имеющая никакого отношения к государству, но тем не менее ощутимая? Поэтому всякий раз, когда рука государства настигает нас, мы смутно воспринимаем это как возмездие, как прикосновение тупого, но тем не менее предсказуемого орудия Провидения. В этом, говоря откровенно, и заключается raison d'etre института полиции, будь она в форме или в штатском, или, по крайней мере, нашей общей неспособности сопротивляться аресту. Мы можем быть абсолютно убеждены, что государство не право, но мы редко уверены в собственной непорочности. Не говоря уже о том, что сажает и освобождает одна и та же рука. Поэтому мы редко удивляемся, что нас избегают после освобождения, и не ждем, что нас примут с распростертыми объятиями.