Соколы
Шрифт:
Особенно развил тогда бурную деятельность против меня Сергей Михалков. Он всегда был верноподданным лакеем у сионистов и царедворцем У власти имущих. Но тут он из кожи лез, чтобы выслужится. Он звонил в Военное издательство, в «Советскую Россию», в Главное политуправление Советской Армии, распекал их за поддержку «антисемита Шевцова». Он ходил к председателю Госкомпечати, слезливо возмущался, что Шевцов оклеветал его в романе «Любовь и ненависть». Тот удивлялся: «Сергей Владимирович, я читал этот роман. Но там о Вас нет ни слова». «Он вывел меня под именем Степана Михалева», — жаловался Михалков. Жаловался и хрущевский зять Аджубей. Тот почему-то решил, что выведенный в романе зять замминистра Фенина и сын адмирала Инофатьева Мират — это он, Аджубей. Как говорится, на воре шапка горит.
Как и во времени «Тли», появились анонимные за писки с угрозами физической расправы. Я показал их своему почитателю заместителю министра Внутренних дел Владимиру Петушкову.
— Относись
А приглашений встретиться, познакомиться, получить автограф было много, как от знакомых, так и незнакомых, мне людей. Однажды ко мне на квартиру без предупреждения зашла пожилая, но очень энергичная женщина с экземплярами «Тли», «Во имя отца и сына», «Любовь и ненависть», назвалась Софией Владимировной, женой профессора Грум-Гржимайло Владимира Николаевича. Цель такого неожиданного визита — получить автографы и пригласить меня на встречу с интересными людьми, которая бывает у нее на квартире по пятницам. Это, мол, своеобразный кружок патриотов. Она назвала несколько фамилий. Среди них моя жена запомнила двоих: народных артистов СССР Огнивцева и Константина Иванова. Меня, к сожалению, в это время не было дома, и Софья Владимировна оставила свой телефон и настойчиво просила позвонить. Имена солиста Большого театра Александра Огнивцева и блестящего дирижера Константина Иванова производили впечатления, и я позвонил. Софья Владимировна назвала еще несколько фамилий, в том числе и народного архитектора СССР Дмитрия Николаевича Чечулина в бытность которого главным архитектором Москвы возводились сталинские «высотки», увенчанные острыми шпилями. Из названных ей деятелей культуры я лично ни с кем не был знаком. Все они, по словам Софии Владимировны, жили в одном доме в «высотке» на Котельнической набережной, кстати, построенном по проекту Чечулина. Я позвонил, поблагодарил за приглашение и сказал: поскольку у вас собираются деятели культуры, я приеду с начальником главного управления культуры Московской области Виктором Яковлевичем Азаровым, памятуя разговор с зам министром Петушковым. На всякий случай номер телефона Грум-Гржимайлов сообщил своему другу генералу милиции Владимиру Добросклонскому. Как потом оказалось, не было необходимости в такой предосторожности. Патриотический «кружок» Софии Владимировны — энергичной, обаятельной женщины, составлял цвет русской культуры.
Там был знаменитый бас Александр Павлович Огневцев — высокий статный красавец с обликом Шаляпина, с супругой Анной Мелентьевной, суетливой, молодящейся не высокого роста женщиной; блистательный дирижер Константин Константинович Иванов, невысокого роста крепыш с бетховенской гривой, тоже с супругой армянкой. Лица этих двух народных артистов СССР мне были знакомы по телеэкрану. Дмитрия Николаевича Чечулина, седовласого, широкоплечего, энергичного мужчину я видел впервые, хотя и слышал о нем довольно лестные слова от Николая Васильевича Томского. Они были соавторами путепровода на Ленинградском проспекте. Хозяин квартиры профессор Грум-Гржимайло Владимир Николаевич, тихий, малоречивый человек крупного телосложения принадлежал к семейству знаменитых русских ученых-металлургов. Наша непринужденная беседа протекала за неплохо сервированным столом. Тон задавала неугомонная София Владимировна. Оказалось, что с ее подачи почти все присутствующие прочитали «Тлю», «Любовь и ненависть», «Во имя отца и сына», и теперь обращались ко мне с вопросом, высказывали свое мнение о прочитанных романах. Все они были патриотами-единомышленниками с душевной болью говорили о своих бедах и проблемах и главное о непомерном засилии во всех сферах жизни представителей «богом избранного народа», будь то Большой театр, музыка или зодчество и градостроительство. Всех их тревожило и возмущало поветрие американской макулатуры, нагло попирающее русскую национальную культуру. И об этом говорили откровенно и прямо. Тревога, душевная боль и фактическое бессилие оказать сопротивление иностранной духовной интервенции царила в этом небольшом патриотическом кружке. Меня радовало то, что есть еще в России корифеи культуры, которые не сломились под напором космополитствующих «агентов влияния», не покорились. Они лестно говорили о моих последних романах, в которых находили обнаженную правду жизни. Мне пришлось поправлять: всей правды я не мог сказать, не позволяла цензура. Это всего лишь полуправда, высказанная на эзоповском языке. Александр Огнивцев говорил:
— Вы смелый, отчаянный человек. Вы же сунули в тот гадюшник раскаленный железный прут и все разворотили. Они, разъяренные могут и ужалить.
— Они мстительны и коварны, будьте осторожны, — поддерживал его Чечулин, эмоциональный, резкий в суждениях, седовласый, не по возрасту энергичный зодчий. И предлагал,
— Вам бы в новом романе обратиться к проблеме градостроительство и зодчества. Это древнейшая профессия в истории человечества. Она древней искусства. Прежде, чем запеть или сделать наскальный рисунок, человек строил крышу над головой.
Перебивая
— О многом хочется поговорить, посоветоваться, просто излить душу, — сказал Дмитрий Николаевич, и мы обменялись телефонами.
Александр Огнивцев пригласил меня с женой на все спектакли Большого театра, с его участием. Это было очень любезно с его стороны, и мы не преминули воспользоваться его приглашением: в течение двух месяцев мы с женой побывали в Большом на шести спектаклях с участием Александра Павловича. Такое внимание к моей персоне со стороны великого артиста я воспринимал с трогательной благодарностью. Он был, несомненно, выдающийся певец, обладатель ни с кем не сравнимого голоса, равного по силе Максиму Михайлову и Александру Пирогову. Особенно он блистал в роли Досифея в «Хованщине» Мусоргского. Я был восхищен его талантом.
О знакомстве и встречах с Огнивцевым я рассказал Иванову. Алексей Петрович отнесся к этому довольно сдержанно с нотками ревности. Он говорил, что своей стремительной карьере — из самодеятельности сразу в Большой театр — Огнивцев обязан корифеям русской оперы Антонине Неждановой и ее супругу Николаю Голованову.
Это они случайно заметили в Молдавии самородок с божественным даром, отшлифовали незаурядные голосовые данные и привезли в Москву. По словам Иванова не последнее место в расположении к Огнивцеву Неждановой были его внешние данные. Поразительное сходство с Шаляпиным — рост, осанка, стать, а главное лицо и даже прическа изумляли всех знакомых, приятелей и друзей. Иванов рассказывал:
— Он ведь детдомовец. Родителей своих не знает. А между прочим у Шаляпина был импресарио Пашка Агнивцев. И фамилия у Александра до прихода в Большой театр была тоже Агнивцев. Это Голованов переделал ему «А» на «О». Николай Семенович говорил: не театральная у тебя фамилия: Агнивцев-Говнивцев. Огнивцев — это звучит!
В последующие дни, месяцы и годы мы можно сказать регулярно собирались у Грум-Гржималовых, при этом круг участников расширялся. Я приглашал своих друзей-поэтов, читали стихи, вели бесконечные разговоры об одном и том же, и о надвигающейся духовной экспансии американо-израильской эрзац-культуры, которой благоволил произраильский режим Брежнева. Мы все нуждались в таком общении, чтоб хоть как-то «отвести душу», почувствовать локоть единомышленника и соратника. Мы говорили вслух о том, о чем не дозволено было говорить публично со страниц газет и журналов, с экрана телевидения, контролируемых сионистскими «агентами влияния». Когда Константину Иванову с великим трудом удавалось провести концерт симфонического оркестра, которым он дирижировал в Колонном зале, мы всем составом своего кружка шли в Дом Союзов, чтоб насладиться прекрасной классической музыкой, испить глоток чистой воды, не отравленной заморскими помоями. Скромный, застенчивый, какой-то стеснительно тихий Константин Константинович, становясь за пульт и взмахнув дирижерской палочкой, он совершенно преображался. Это был маэстро в самом высоком значении этого слова. В те годы равных, ему не было в стране Советов.
Однажды Огнивцевы пригласили меня с женой к себе в гости. Занимали они отдельную квартиру в две большие комнаты в «высотке» на Котельнической набережной! Когда я впервые переступил порог их квартиры, мне по казалось, что я попал в Музей антиквариата. Стены густо — увешены картинами выдающихся русских художников XIX и начала XX века: Айвазовский, Маковский, Мясоедов и другие. Особенно поразила меня большое полотно, которое я уже видел в музее, «Иисус Христос у Мертвого моря» И. Крамского. Помню, в музее я тогда долго стоял у этого шедевра, на котором был изображен Спаситель, сидящий на прибрежном камне в знойный день. В простом одеянии, такой обыкновенный, человечный погруженный в глубокое раздумье. О чем? О судьбе рода людского, погрязшего в грехах? О сатане, ввергнувшим во искушение и пороки множество людей, рожденных для счастья? О тлетворных разрушительных силах Зла, порожденных Дьяволом-ненавистником и врагом Добра и благоденствия?
Картина эта, написанная с профессиональным блеском апологетом реализма, каким был Иван Крамской, обладала какой-то колдовской, притягательной силой, будоражило ум, и просветляла совесть. Я понимал, что это не копия, а подлинник и мысленно спрашивал себя, как она, музейная, оказалась здесь в частном владении? Я оторвал взгляды от картины и вопросительно посмотрел на Александра Павловича. Мой немой вопрос был настолько очевиден, что Огнивцев счел нужным пояснить:
— Это авторское повторение.