Солдат великой войны
Шрифт:
– Да, хочу, но я живу в Париже, и во второй половине дня мы уезжаем в Верону.
– Когда-нибудь я приду к вам в Париж. Мы займемся любовью. Такое случается.
– Случается, – подтвердила она с улыбкой.
– Что он говорит? Что он говорит? – спросила одна старушка на немецком.
Гид повернулась к ней и ответила на правильном, отменном немецком:
– Он говорит, что придет ко мне в гости в Париже.
Старушки одобрительно закивали.
Алессандро густо покраснел.
– После войны, – вставил он.
– Или во время войны, если сможете. Я живу в проезде Жана Нико. Спросите там, как меня найти, но приходите до того, как я выйду замуж, и до того, как состарюсь.
Она наклонилась
– А-а-а-х! – дружно выдохнули старушки, а потом гид подняла красный зонтик, развернула своих подопечных к Дворцу Дожей и повела туда, по пути объясняя, что они видят перед собой.
Для человека, приехавшего в Венецию без карты, центр города – лабиринт, из которого никогда не выбраться. Как и сама жизнь, дома и лачуги тех, кто живет в глубине, в переулках и тихих местах, никогда не попадают на карту, хватает каналов, больших и малых, и улицы поворачивают так плавно, что человек даже не замечает. В конце концов оказывется, что ты сделал круг, хотя вроде бы шел в одном направлении. Вот и Алессандро, пытавшийся добраться до Гетто [47] , оказался в Академии [48] .
47
Венецианское Гетто (Ghetto di Venezia) – изолированный каналами участок земли в районе Каннареджо. Евреи появились в Венеции в начале XVII в. и селились в основном на острове Джудекка. В 1516 г. после требования папы изгнать евреев из Венеции Совет Десяти принял компромиссное решение поселить их всех на острове в районе Каннареджо, известном как Гетто Нуово (Getto Nuovo): «новая плавильня», или «новая литейная». В дальнейшем название стало использоваться и для других еврейских анклавов.
48
Академия – район, примыкающий к Большому каналу. С одной стороны граничит с Каннареджо. Здесь же расположен и Музей (Галерея) Академии.
Студентом он часто бывал здесь, но теперь никого не знал, никто не знал его, и он чувствовал себя лишним. Пустующие музеи служили даже более красноречивым свидетельством войны, чем его два года на фронте, где не приходилось встречаться с фрагментами прошлого.
По заполненным сокровищами искусства залам Музея он шествовал практически в гордом одиночестве, сняв фуражку, наслаждаясь не только картинами, но самим зданием. Слишком долго он жил в узком и тесном мире окопов и бункеров. Здесь его окружали пространство, высота, трогающие душу пропорции, волшебные детали отделки.
В конце одного зала в луче солнечного света перед картиной Джорджоне «Буря» стоял человек. Даже рядом с великой картиной чувствовалось, что мнения о себе он самого высокого, и Алессандро видел, что человек этот целиком погружен в себя и не хочет, чтобы ему мешали.
Наверняка, решил Алессандро, он получает стипендию, пишет статью, думает о продвижении по карьерной лестнице. Как он сумел увильнуть от войны? Выглядел он ненамного старше его самого. Высокие ботинки Алессандро стучали по половицам, точно молотки, заколачивающие гвозди в деревянный ящик, и, когда он приблизился, ученый раздраженно глянул на него, всем своим видом демонстрируя собственное превосходство.
– Подвиньтесь, – потребовал Алессандро. – Вы закрываете собой картину.
Ученый не решился словами выразить недовольство, но снисходительно улыбнулся.
– Извините.
– Она потемнела с тех пор, как я видел ее в последний раз.
– Потемнала?
– Да. Я не видел ее три или четыре года.
– Картина
– Нет.
– Нет?
– Картина потемнела. Я это вижу.
– Тогда ваше зрение на удивление чувствительное и точное. – В голосе ученого явственно прозвучал сарказм.
– Оно служило мне, когда я нуждался в его услугах.
– В стрельбе?
– В стрельбе, оценке, анализе.
– Чего?
– Живописи. Главным образом живописи. И знаете почему? Потому что она так доступна. И все у тебя перед глазами, в отличие от музыки или языка, на котором ты можешь солгать обычному человеку только потому, что не помнишь, как все было, и не можешь знать, что будет. Картина всегда перед тобой и непосредственно воздействует на сердце и душу.
Ученый поправил очки.
– Чем вы занимались до войны? – спросил он. В конце концов, если Алессандро тоже был ученым, он имел полное право оскорбиться от такого отношения к себе, но только в этом случае.
– Работал тренером лошадей.
– Тренером лошадей?
– Для охоты. Понимаете, скачешь по полям и лесам, а колючки втыкаются тебе в зад. А еще я написал четыре статьи об этой картине. – Он протараторил заголовки статей и названия журналов, где они были опубликованы. – Дат я не помню, но, если вы пишете статью о Джорджоне, наверняка наткнетесь на них.
Ученый уже натыкался и вспомнил.
– Но, если наткнетесь, – продолжал Алессандро, – не обращайте на них внимания. Там все неправильно. Я знаю, рассудочная критика не может быть неверной, но я ошибался, уступая тирании, по законам которой живут искусствоведы, и следуя дорогой, которой следуют они, потому что, насаждая свои правила, при анализе работ они руководствуются только разумом, а те велики как раз духом. Вас ждет наказание, если вы нарушите границы, – гремел он, – но я больше не боюсь порицания коллег или пребывания вне Академии, потому что я вышел из нее сам и, возможно, никогда туда не вернусь. И знаете почему? – спросил Алессандро, шагнув к незнакомцу. – Академия – это мышиное гнездо, и, чтобы жить в ней, надо быть домовой мышью. Я не хочу быть домовой мышью в мышином гнезде.
– Вам досталось боях. – В голосе ученого проскользнуло сочувствие.
– Не так, как другим, – ответил Алессандро, – но да, досталось, и я стал одновременно терпеливым и нетерпеливым. Хотя война разрушила все, на что я когда-то опирался, я ничего не потерял. Потолок по-прежнему на месте, только теперь он синий и со звездами.
– Понимаю, – ответил ученый, сожалея, что Алессандро не может ясно выражать свои мысли.
– Для вас мои слова не имеют смысла, так? – спросил Алессандро. – Пока они не имеют смысла и для меня. Смысл я найду через полвека, если проживу, и буду стараться понять почему. Если все во мне и разбито, сам я не разбит. И картине я дал неверную оценку. Как и все остальные, не стал вникать. Сказал: «Мы никогда ничего не узнаем о «Буре», это загадка». Я ограничился визуальными элементами, техникой, ее странной, противоречащей истории мощью. Я думал, это сон, потому что в картине чувствуются прозрачность восприятия и свобода сна, легкость сна и присущая сну правдивость.
Ученый согласился.
– Я тоже думаю, что это сон, великий сон, с… как вы сказали… прозрачностью восприятия, свободой, легкостью и правдивостью сна.
– Нет, – покачал головой Алессандро, – хотя картина может показаться сном, на самом деле это не так. Теперь я точно знаю, что это такое, и я знаю источник ее силы.
– Так, может, скажете? – спросил ученый, только отчасти с сарказмом, надеясь, что этот потрясенный войной солдат все-таки скажет нечто важное, а он использует его мысли в своей статье о Джорджоне.