Солдаты, которых предали
Шрифт:
В этот вечер я и мои соседи по купе не перестаем удивляться. Нас обеспечивают хлебом и салом, мясом, колбасой, рыбой, сахаром, дают ложки и вилки. И каждому даже выдают по куску туалетного мыла. Просто не знаем, куда положить эти богатства.
Нельзя отрицать, настроение наше поднялось. Еще несколько часов назад мы сидели на своих деревянных нарах, размышляли и фантазировали, что с нами будет, и ждали очередного ломтя хлеба. Не удивительно, что барометр наш тогда не указывал на «переменно». Никто не мог сказать, что принесет нам будущее. Правда, и теперь еще никто не может сказать нам этого, но исчезло чувство скованности, чувство, что на тебя в любой ситуации смотрят только как на врага, как на подстреленного хищника, с которого и в клетке нельзя спускать глаз. Исчезло чувство страха, что нам придется отвечать за все злодеяния нацистов, за вещи, о которых мы знали только по слухам, чувство вины за то,
В рубашке и кальсонах лежим мы на своих полках, под белыми пододеяльниками и курим. Иногда посматриваем в окно, когда проезжаем станцию или пропускаем военный эшелон с танками и иной техникой, который с грохотом проносится мимо нас к фронту. Наш разговор – и это вполне понятно – вертится вокруг одной и той же темы: неопределенность нашего будущего. После наглядного урока, который преподали нам Советы, нас в первую очередь волнует уже не исход войны. Поражение Германии почти все мы считаем неизбежным фактом. Теперь нас волнует наша собственная судьба. Тут полное раздолье для фантазии. Самое лучшее было бы – обмен пленными офицерами через Швецию или даже через Японию. Спорим до хрипоты, пока первый храп не напоминает нам о необходимости поспать.
Утром умываемся, бреемся, завтракаем. Потом приходит врач. Выслушивает жалобы каждого из нас: ведь все мы получили на память о Сталинграде что-нибудь – прострелы и поверхностные раны, лихорадку и переломы костей. Нас с большим терпением начинают лечить порошками, мазями, таблетками, а на прощание – добрым словом.
Майору Пулю еще перевязывают рану на ноге, когда в купе входит невысокий русский подполковник. Он присаживается на нижнюю полку. В руках у него большая карта и много газет. Он информирует нас о положении на фронтах. Звучат названия городов и населенных пунктов, где мы провели прошлую зиму и которые три месяца назад считались глубоким тылом. Как-то хватает за сердце, когда мы думаем о тех многих и многих километрах, которые нам пришлось пройти, чтобы дойти сюда, когда вспоминаем о бесчисленных немецких солдатских кладбищах, оставленных на пути, слева и справа от дороги, по которой мы шли вперед. Теперь война катится назад, к Германии. А сами мы катимся к Москве. Беседа не клеится. Она оживляется только тогда, когда разговор заходит об оружии, с которым теперь наступают русские. Как люди тактически и технически образованные, мы едины в высокой оценке русских минометов и многоствольных реактивных установок.
Шульц, низенький майор-пехотинец с верхней полки, сидящий сейчас внизу рядом со мной, горячится насчет упущений нашего командования:
– Почему, собственно, мы не скопировали у русских многоствольные реактивные установки{38}? Мы ведь на себе испытали, какие потери они наносят. Разве не следует в ходе войны учиться у противника? Думаю, это привело бы нас гораздо дальше.
Куда именно привело бы это нас, он умалчивает. Может быть, он думает об Урале или даже о Москве и Баку? Но нас это не интересует, для нас все это уже окончательно позади. Только Пуль, полный майор с простреленной ногой, все еще не может расстаться с этой мыслью:
– Правильно, Шульц, если бы те, наверху, реагировали побыстрее, нас бы, вероятно, не прихлопнули так на Волге. Я имею в виду не столько шестиствольные минометы – ну и их. конечно, тоже, – а танки: это поважнее. Т-34 – вот что мы должны были бы иметь! Он проходит повсюду, мы должны были его скопировать, только его одного – и этого было бы достаточно. У кого есть Т-34, тот и выиграет войну.
Советский подполковник, улыбнувшись, соглашается с Пулем:
– Да, конечно, вы правы, наши танки хороши. Но не это главное. Куда и каким темпом им двигаться, определяют люди, сидящие в них. А наши люди знают, чего они хотят. В этом все вы смогли убедиться. Или, может, все еще нет? Но то, что произошло с вами, – это только начало. А где все это кончится, сами можете рассчитать!
Регулярное питание, врачебный уход и информация русского подполковника о положении на фронтах, которую мы каждый раз ждем с нетерпением, а также не в последнюю очередь обильный сон становятся нормальным распорядком дня, к которому мы быстро привыкаем. По мне, хорошо бы, чтобы поезд так и ездил между Сталинградом и Владивостоком, пока не зазвонит первый колокол, возвещающий о мире.
Но тут у меня возникают разногласия с другими спутниками. Достаточное питание превращает усталых от войны и жизни офицеров в группу людей, которые хотя и рады, что выбрались из массовой могилы на Волге и могут облегченно вздохнуть, но у каждого из которых снова начинают проявляться собственное понимание вещей, характер, воспитание и темперамент. Причем настолько резко, что уже становятся
Длинная лента железнодорожных путей удерживает нас еще много дней. Под монотонный перестук колес лучше всего лежать вытянувшись на полке и следить за клубами сизого дыма сигареты. Передо мной проходит пережитое. Быстро и расплывчато – былые годы; медленно и с резкими контурами – последние месяцы, окружение, сопротивление, «последний патрон» и последний удар, от которого я уже не смог защититься. Да, почти чудо, что мне удалось выбраться живым из котла смерти.
Но удивительно и то, что все мы так долго и едино сопротивлялись. Вдвойне удивительно, когда смотрю на своих товарищей по купе. Нет, я ничего не имею против них лично, против их мыслей, против известных вариантов в восприятии и понимании вещей – на то у каждого собственная голова на плечах. Но у нас так мало общего в цели и желаниях, что невольно начинаешь сомневаться, а существует ли вообще это столь хваленое «фронтовое товарищество».
Начинаешь задумываться глубже и вспоминаешь о наемных солдатах Фрундсберга и Валленштейна{39}, а потом задаешь себе вопрос: что, собственно, связывает отдающего приказ офицера и солдата? Только совместно данная присяга? Нет, ведь она принесена ими на верность одной-единственной личности – Гитлеру, а не народу. Уже только это одно требовало выразить собственную точку зрения, вело к возникновению различных мнений и даже оппозиции, так как каждый вкладывал в присягу различный смысл. Но тут пришли успехи в Польше, на севере и западе Европы, позади остались многие сотни километров, пройденные офицерами вместе с солдатами; и, глядя друг на друга, они знали, что каждый из них в одно и то же время обливался потом, дрожал и чертыхался, когда они совершали бросок, вели огонь, искали укрытия. Это сблизило их. Кто-то произнес слово «товарищество», его подхватил хор голосов, и вскоре оно уже звучало из всех репродукторов, печаталось жирным шрифтом во всех газетах, но каждый понимал его по-разному, ибо общности цели не было.
Если полистать в книге германской истории, такую общую цель можно в виде исключения найти лишь в тех битвах, в которых борьба шла за свободу целых народов. Вот почему вплоть до наших дней не померкли имена Арминия, принца Евгения Савойского{40} и Блюхера.
Целая куча писателей приложила после первой мировой войны свою руку к тому, чтобы извратить понятия. И они добились успеха в этом, отрицать нельзя. Капля камень точит. Вот почему мы восприняли войну как «крещение сталью», по шаблону Юнгера, и «фронтовое товарищество», по шаблону Двингера{41}. Все наши переживания были норматизованы, а сами мы этого не сознавали. Больше того, мы насильно втискивали упрямую действительность в школьную форму своих представлений. Мы совали своим солдатам фальшивую монету, а говорили им, что это золото. Но мы и сами верили в то, что говорили, и нас в общем и целом считали честными маклерами. И все-таки я уже давно должен был бы задуматься над смыслом этого многократно превозносимого «фронтового товарищества»!
Мне вспомнился мой первый командир военных лет, я служил под его началом в 1939 году. Это был человек строгих правил. В нравственно скудной атмосфере он старался сохранить моральный облик и твердо держал в своих руках бразды воспитания офицеров. Вот десять пороков, о которых он напоминал нам изо дня в день, стремясь истребить их любой ценой: «пьянство, обжорство, курение, халатность, любовь к полным женщинам, самообогащение, самовосхваление, обожествление „Э-КА“, мечта об отпуске и езда налево». Тогда мы смеялись над этим, считали его упреки преувеличенными, а все вместе взятое – чудачеством. Но это было нечто большее, чем причуда. С одной стороны, в словах его было зерно истины, а. с другой – они могли бы послужить хотя бы поводом для разговора о товариществе.