Солдаты вышли из окопов…
Шрифт:
На обороте карточки крупными угловатыми буквами было написано:
Родился в городе Туле, семнадцатого мая 1872 года.
Убит на фронте мировой войны
. . . . .191. . . . года».
Поработав около пяти месяцев в ставке, Бредов освоился с ее бытом, узнал весь распорядок жизни — такой величественной и таинственной со стороны. Каждое утро в одиннадцать часов Алексеев отправлялся к царю с докладом. На десятиверстных картах, развешанных в комнате, были нанесены последние сводки с фронтов. Царь сидел неподвижно, курил, украдкой, со скукой, поглядывал на генерала — скоро ли тот кончит? Потом выслушивал уже написанные Алексеевым распоряжения, никогда их не оспаривая, а днем, запершись у себя, тайком раскладывал пасьянсы или играл с флаг-капитаном Ниловым, неразлучным своим другом,
Бредов любил работать. Целые дни он готов был проводить за письменным столом, лишь бы только отвлечься от странного беспокойства, которое все более мучило его. Но бумаги, проходившие через руки Бредова, возбуждали в нем чувства, менее всего сулившие покой. Поступали донесения о развале тыла, о большом количестве бродящих нижних чинов, ведущих себя распущенно, о неурядицах, недоставленных боевых припасах, о порке и расстреле нижних чинов, о самострелах, дезертирах, о добровольно сдавшихся в плен. Было немало потушенных дел о мародерстве, о бездарных генералах, о гнилых солдатских сапогах, поставляемых интендантами. Однажды, копаясь в старых делах, Бредов наткнулся на папку с делом об операции в Карпатах. Там он прочитал, что зимнее обмундирование по чьей-то преступной небрежности не было доставлено войскам, и два месяца они пробыли в горах раздетые и почти босые. Официальный отчет насчитывал более семи тысяч обмороженных нижних чинов, эвакуированных в тыл.
Бредов в отчаянии думал, что воевать дальше так нельзя. Он присматривался к работникам ставки и видел, что все они, за редкими исключениями, настроены очень спокойно, всегда обедают вовремя и не озабочены судьбой войны. Их внимание поглощала повседневная мелкая суета, ревнивое наблюдение друг за другом, жажда карьеры. В ставке знали, что командующие армиями и фронтами часто отказывались от операций, которые хотя и были необходимы, но содержали в себе известный элемент риска, отказывались, не желая портить своего служебного положения, и все считали это в порядке вещей. Знали, что многие донесения преувеличены, и часто там, где указывалось, что неприятель разбит и доблестные войска на его плечах ворвались в окопы или деревню, было на деле мирное занятие очищенных противником позиций. Чаще всего ставка лишь регистрировала события, происходившие на фронтах, подтверждая своим авторитетом распоряжения главнокомандующих. Каждый, кому удавалось сфотографироваться с царем на групповом снимке, был горд, точно получил боевой орден. Когда случалась большая военная неудача, о ней говорили прежде всего как о неудаче командующего армией и гадали, что ему за это будет. Но мало кто задумывался над тем, что потерпела поражение русская армия. К поражениям так привыкли, что с чиновничьим равнодушием регистрировали новые удары германцев. В управлении дежурного генерала, ведавшем переменами и продвижением личного состава в армии, кипело больше людских страстей, чем в управлении генерал-квартирмейстера, ведавшем оперативной стороной. Знали, что некомплект в оружии, снарядах, в обученных кадрах был так велик, что до весны шестнадцатого года нельзя и помышлять о каких-либо крупных действиях.
По инициативе Алексеева было созвано совещание главнокомандующих фронтами. Царь провел первое заседание, пригласил потом генералов к себе на обед, а на следующий день неожиданно уехал в Крым. Совещание закончил Алексеев.
Бредов ужасался, видя, каким бездарным, ничтожным людям вверялась защита страны. Огромнейший фронт катился назад, врагу были отданы Галиция, Польша и часть Прибалтики, сотни, тысяч солдат гибли или сдавались в плен, пропадало ценнейшее военное имущество. И между тем, как ни в чем не бывало, писались сводки штаба верховного главнокомандующего, генералы, офицеры и чиновники выполняли очередную работу, фельдъегеря доставляли в запечатанных портфелях бумаги. Колесо войны крутилось, и если менялись отдельные его спицы — вместо Николая Николаевича верховным главнокомандующим стал числиться царь и вместо Янушкевича начальником штаба назначили Алексеева, — то все равно не менялся стремительный бег этого колеса в пропасть. Бредов мучился, искал для себя выхода. И как-то раз, после долгого разговора с пьяным Нестроевым, когда капитан изложил Бредову, в чем, по его мнению, заключается сущность умной жизни — ни во что не вмешиваться и ладить с начальством, ибо оно всегда право, — Бредов без всяких колебаний написал рапорт об откомандировании его в строй. При отъезде ему присвоили звание подполковника.
Горели военные склады. Черно-рыжий лохматый дым поднимался в бледно-голубое весеннее небо. Дороги были покрыты сломанными повозками, разорванными мешками с продовольствием, новым и старым обмундированием, военной амуницией. Когда армия еще дралась с прорвавшимся противником, на фронте не
Петров заменил раненого Руткевича. Понурясь, он шел впереди четырех десятков солдат, уцелевших от последних сражений. Лицо его заросло кудрявой рыжей бородой, усталость была в глазах. Он вспомнил Иркутск, военное училище, парадные военные карты, развешанные на стенах классов, извилистые линии фронтов. Там решалась судьба России — страны, протянувшейся на две части света. Оттуда приезжали герои, газеты писали о величественных сражениях. Пленные австрийцы, прибывавшие целыми эшелонами, свидетельствовали о победах и мощи русского оружия. Девушки встречали раненых, дарили им цветы… Было стыдно оставаться в тылу… Затем — производство в прапорщики, отправка молодых офицеров под музыку на вокзал, напутствия, поцелуи, слезы, оборвавшаяся любовь, клятвы в верности и прочее, прочее, прочее…
Петров не слал домой писем, так как в России представляли себе войну так же, как он прежде представлял ее, и ему не хотелось нарушить их иллюзии… Что происходит сейчас на фронте? Долго ли будет продолжаться отступление? Петров с горечью подумал, что он, русский офицер, очень слабо понимает положение. Задачи той или другой операции для него оставались таким же секретом, как и для рядового солдата.
Летнее солнце сильно грело. Как назло, день был прекрасный, небо синело, пели птицы. А полк метался в гуще растрепанных, перемешавшихся частей, обозы врезались в его ряды. В поле, возле дороги, лежали стонавшие раненые, и фельдшер беспомощно ходил возле них.
Армия текла по дорогам и без дорог, как течет в половодье река. Проехала артиллерия. На передке сидел солдат с веселым лицом, держа в руках гуся. Другой гусь был привязан за лапу к передку. Кругом смеялись. Сбоку по тропинке проходил эскадрон. Оттуда слышались переливы гармошки.
— Эх, разнесчастная пехота! — горько шутил Голицын. — Топает да топает, пока деревянный крест не выслужит…
Он курил сушеные листья, мелко накрошив их и перемешав с какой-то дрянью. Едкий, вонючий дымок стлался над ним. Самохин, две недели лежавший с простреленной рукой и только недавно вернувшийся в строй, попросил закурить. Голицын с сожалением посмотрел на окурок, затянулся и бережно протянул его Самохину.
— Ты вот меня моложе, — наставительно сказал он, — раздобыл бы курева и дядю угостил бы…
Самохин не отвечал. Внимательно поглядев на него, Голицын спросил:
— Что же ты, парень, скучный? Отступлению не рад?
— Мне все равно — отступать или наступать, — ответил Самохин и сморщился: докуренная папироска обожгла ему губы. — Начальству виднее… Оно знает…
— А ты что знаешь? Или тебе ничего не полагается знать?
— Не полагается, — покорно сказал Самохин, опуская голову. Он не верил никому, боялся разговаривать даже с товарищами по роте. Ночью же, когда его не видели, он забирался в тихое местечко и плакал. Плакал оттого, что было страшно и тяжело. Жил он как во мгле, оторванный от всего мира. По-прежнему боялся Машкова, тупо выполнял его приказы. К боям привык. Стрелял, шел в атаку. Однажды услышал, что война скоро кончится. Это известие глубоко его потрясло: ему думалось, что война никогда уже не выпустит его. С тех пор он прислушивался к разговорам солдат о мире и ночами мечтал, как его, Самохина, отпустят и никогда, никогда больше он не увидит Машкова, офицеров…
На другой день был успешный бой с немцами, но и это сражение ничего не изменило. Густые массы отступающих русских двигались на северо-восток, и отдельные стычки не имели никакого значения. Уречин пытался задержаться на занятом участке. Четыре пулемета, еще уцелевших в полку, обстреливали луг, за которым расположились германцы, а приданная полку батарея, хорошо пристрелявшись, громила наступавшие цепи противника. Мимо полкового штаба проскакал казачий разъезд. Есаул, придержав поджарого, задравшего голову донца, крикнул Уречину, что справа идут крупные силы немцев, а полк, бывший на этом участке, отступил. Уречин сердито посмотрел на есаула, как будто тот был виноват во всем, и приказал сняться с позиции.