Соленое детство. Документальная повесть выпускника детдома
Шрифт:
О себе и товарищах моих, их судьбах я старался писать максимально правдиво, так как считаю, что важно написать именно правду. Может, правда расставит все на свои места и спустя годы хоть как-то облегчит нынешние сиротские страдания (хотел убрать эту фразу, но это тоже правда).
Детство бывает разное, и зависит оно только от родителей. Только они ответственны за детство своих детей.
Мне не хотелось бы, чтобы эта книга звучала обвинением родителям. Тут, скорее всего, больше подходит «не суди, да не судим будешь». Я сейчас сам родитель и очень переживаю о том, что с моими детьми будет завтра. Во мне есть некий инстинкт, и он говорит мне, что я должен вложить в них нечто важное. Непонятно, откуда во мне такая ответственность, но я очень боюсь быть плохим
Но детские дома есть и будут существовать еще очень долго, и надо суметь помочь детям-сиротам обрести себя, понять мироустройство, найти мотивы надежды, веры и любви. Все это как живая вода для их раненых душ. Любите этих и всех детей, и они будут счастливы.
Хочется, чтобы мои записки прочли педагоги, работающие с детьми-сиротами в детских домах. В них просто рассказывается, как все было у меня и моих друзей, лишенных родительской любви, семьи и получивших взамен «системное воспитание». Спустя годы могу назвать детский дом одним этим словом – «система». Может, кому-то из педагогов мои воспоминания помогут понять эту систему, разобраться в хитросплетениях взаимоотношений всех участников «процесса».
Из-за своей изолированности от общества детские дома отстают от быстро меняющегося внешнего мира. Маневрировать во времени сиротам значительно сложнее, чем детям «домашним». Суметь оценить старания и желание детей жить максимально счастливо, как это только возможно в детском доме, содействовать им в этом и помогать в дальнейшем – это так важно! Любые дети хотят радости и тепла. Надо постараться помочь им обрести это тепло. Не то тепло, что мы сами себе представляем – воздушные шарики, игры и подарки, а тепло слов, внимательный взгляд – без него детство превращается в колесо, по которому бегает очумевшая от закрытости белка. Так понятно, как кажется, – дать от души, дать от сердца. Но почему-то люди несут лишь приношения, не понимая, что очередная ночь ребенка будет такой же, как и ночь прошедшая, – в одиночестве. Это детдомовское одиночество (не то, о котором поет Дольский – прекрасное, трепетное и очень важное) – одиночество брошенного, покинутого человека. И когда-то покинутый кидает сам.
Часть I
Отказник
3 декабря 1968 года я появился на свет в Рязанской губернии, неподалеку от тех мест, где родился Сергей Есенин. Эти места я посетил недавно. Это был реальный крик души.
Все мои многочисленные дети, рождаясь, орали. Они орали, когда акушерка брала их в свои крепкие руки и начинала пошлепывать по спине, пытаясь сбить синеву от асфиксии, и когда происходил достаточно бесцеремонный осмотр всех частей тела, с перекручиванием и засовыванием в нос трубки. Возможно, не орут только дети богатых, потому что там все происходит иначе, за большие деньги и весьма нежно…
Моя жена клала наших детей на грудь. А я даже не знаю, приложила ли моя мать меня к груди?
Мои дети орали все. Я же родился, чтобы сначала заорать, а потом уже много лет молчать.
Моя мать, видимо устав от моего крика, сдала меня государству (точнее, толстой, щекастой рязанской женщине), написав отказ. Отказ она подкрепила своей подписью, и ей выдали за меня подъемные – целых тридцать рублей. Не знаю, как тогда, но сейчас это совсем смешная сумма. Вот такие смешные деньги я стоил.
Кажется, что помню себя только что родившимся, понимающим, что меня оставляют в роддоме. Я спрашиваю глазами: как мои дела? Что-то белое, которому неловко смотреть мне в глаза, причитает: «Мама придет, мама придет…»
Эта странная фраза врезалась в меня, как торпеда в пароход. Куда и зачем уходить от меня моей маме? «Белое» уже знает, что мать не придет. Знаю и я.
Почему мама от меня отказалась, не могу знать, она залезла в танк молчания
Мне кажется, я очень хорошо помню тех тетенек, которые принимали мое уже государственное тело на свое попечение. Они осматривали меня и причитали, что мама вышла погулять. Потом, пройдя разные казенные учреждения тогдашнего СССР, я понял: эта система часто так делает – не говорит правду, потому что что толку ее говорить, да и как говорить? Чего ты орешь, мы дали твоей маме денег, теперь ты наш, ich liebe dich [1] …
Как ни странно, я помню роддом, в котором родился. Это было старое двухэтажное здание с грязными окнами, облупившейся краской на стенах, обычное для тех времен в районных поселениях. После войны прошло двадцать лет, и не все еще успели сделать так, чтобы рождение ребенка происходило в несколько иных местах. Это был барак-роддом.
1
Я люблю тебя (нем.).
Деваться мне было некуда, меня укутали в клетчатое зеленое застиранное одеяло и оставили до места определения. Но я продолжал орать, потому что не понимал, почему мне так туго. В общем, навел я шороху своим недетским криком. Говорят, что в роддоме дети, от которых отказываются, чувствуют, что их оставляют, поэтому ор стоит некоторое время, пока дети не привыкнут и не поймут, что точно никому не нужны, а краснолицая рязанская женщина перекроет переднюю стенку кроватки, чтобы ребенок не видел никаких передвижений приходящих.
Это гуманно – не давать ребенку шанса вдруг увидеть в приходящем силуэте человека, похожего на мать (учитывая, что мужиков в таких местах не водится). Узнать, кто мой отец, нет шансов вообще – я его не знаю до сих пор. Впрочем, как и тетушек и бабушек, и по линии матери, и по линии отца. Жизнь без линий.
Со временем я с ужасом понял, что, возможно, и это отчасти гуманно по отношению к брошенному ребенку, потому что у нас бытует мнение: раз мать бросила, значит, что-то в этом есть. Ей виднее причина – либо у ребенка что-то не то со здоровьем, либо с лицом, либо «некачественный». Поэтому никаких общественных воздействий, а тем более родственных быть тогда не могло, мало того – за отказ давали деньги. Сдача ребенка не порицалась, так как государство создало такой конвейер, на котором ты будешь ехать, охваченный заботой и вниманием. Но только ближайшие восемнадцать лет. А потом – прости, живи как знаешь.
Детский дом – соломинка для тех, кто уже утонул.
Уже при выпуске из детского дома я, ковыряясь в «отпускных» документах, встретил мятые строки корявой записки: «Отказываюсь от сына, потому что не могу…» Жалею, что бросил на ветер этот желтый бумажный листок, как когда-то был брошен сам. Видимо, гены – все бросать… И бросал. Не просто бросал, а кидал как можно сильнее, потому что понимал, что имею такой опыт, который трудно изжить с годами.
Толстая папка с моим личным делом была насыщена моей жизнью. Вот справка, что я болел, вот справка, что я здоров, вот справка, что я что-то украл, характеристики ежегодные, отчеты, грамоты. И ни одной фотографии. Я досконально просмотрел все это свое «дело» и выбросил его в первую попавшуюся урну. Не потому, что хотелось скрыть свое прошлое, а потому, что очень уж гадка была «нутрянка» этой папки, где я предстал каким-то недалеким и вороватым, с рекомендациями быть отправленным в спецшколу или тюрьму. Не жалею об этом. Потому что в этой папке был не я.