Солнышко в березах
Шрифт:
— Ну, я же вас давно жду, мальчики. Вы, конечно, пришли приглашать? Да-да… Ну, славно. Идите. Идите на второй этаж… Там старшие классы. Идите и приглашайте. Идите, мальчики.
— Мы хотели бы прежде передать приглашение вам, — сказал Мосолов, слегка наклоняя свою прилично причесанную на пробор голову.
— Мане? — в нос сказала директорша. — Ах, я, конечно, благодарна… Какие вы милые мальчишки. Ха-ха-ха, — бюст и подбородки всколыхнулись, а глаза совсем исчезли. — Ну, я благодарна. Спасибо. Я принимаю ваше приглашение. А теперь идите, по лестнице налево.
Мы выпятились из кабинета. Переглянулись. Кузьмин скроил страшную рожу. Любарский надул красные щеки, мотал головой. Один Мосолов даже не улыбнулся, только повеселел
В таком же чистом, сияющем, как внизу, коридоре с цветами и белыми занавесками постучали в первую дверь. Должно быть, учителя были извещены о нашем появлении, потому что нас впустили без объяснений, величавая седая учительница, положив указку, лишь веско сказала: «Де-вочки!»
С легким шумом из-за парт поднялась стенка черных передников и скромных платьиц, от которой повеяло необыкновенно приятным. Нас разглядывали, улыбаясь, десятки юных и милых глаз.
И здесь Мосолов не посрамил школы. Очень вежливо, очень спокойно пригласил девочек и учительницу на вечер. И, услышав ясное хоровое: «Спасибо!», мы удалились. Почти то же самое повторилось в других классах — мы заходили в них по очереди. И в самом последнем, куда вошли уже без робости, с улыбками от уха до уха, я вдруг увидел ЕЕ. Она поднялась из-за парты вместе с толстушкой. И в этом же классе с парты у двери встала красавица Оля Альтшулер. К удивлению нашему, Мосолов запнулся, покраснел, все-таки кое-как справился со своим смущением. А пока он говорил, я смотрел на «свою» девочку, и, должно быть, она поняла мой взгляд или что-то вспомнила, — она ответила мне тоже довольно радушным коротким взглядом и опустила ресницы, но этого было довольно, чтобы из класса я вышел, точно хватив живой воды или какого-то необыкновенного сладко-хмельного вина. Мне стало светло, легко, весело.
— Ты-ы-ы, — сказал Любарский, — лучше бы уж не приглашал. Загляделся — язык отшибло.
— Нну, так… — Мосолов все еще краснел, и лицо у него было растерянное.
— И-и-и. Л… л… ллуч-ччше… ббы… и-и-ия ббы… — заключил Кузьмин.
И мы расхохотались. Завершив обряд приглашения, на улице закурили, прошли мимо окон с папиросами в зубах. Знай наших! Решили, — торопиться в школу не следует, лучше прийти к концу последнего урока, а то и вовсе опоздать. Часы были у Мосолова не какие-нибудь — золотые, на браслете и, должно быть, настоящие швейцарские.
VIII
В тот день выпал первый глубокий снег. С утра небо затянуло, подул ветер. И как-то враз косо и сетчато понесло серым снегом, сдувая его с крыш уже безнадежной зимней пургой. Со снегом стало уютнее, теплее. Земля перестала зябнуть. Зимний запах и свет пришли к ней, и ветки деревьев, оснеженные голубым в темноте осеннего вечера, уже не казались такими безотрадными.
Я шагал по темным, едва освещенным улицам во всем великолепии своих нарядов. Боялся только испортить снегом ботинки, замочить, испачкать белые ранты и все жалел гладкую, как кость, кремовую подошву с надписью «Батя» — теперь она уж никогда не станет прежней. На мне были американское пальто, рубашка с твердым воротничком, яркий довоенный галстук, шелковые носки в клетку, а, главное — бостоновый, холодивший спину и руки подкладкой прекрасный костюм. В кармане лежала коробка папирос, каких я еще никогда не курил, — «Гвардейские». «О-ох, малцик-малцик, — качал головой старый еврей, пересчитывая и пряча деньги. — Зацем тибе такие паперосы, малцик… О-ох…» Наверное, он понимал меня и всю мою ложь — весь этот маскарад. Это был мудрый хитрый старик, и глаза его из-под библейских век глядели тонко и умно. На руке
И шапку я не надел. Получилось еще лучше. В зеркале отразился внушительно взрослый юноша в желто-клетчатом пальто и дорогих ботинках. Очень даже заграничный. Для того, чтобы разглядеть его полностью, взобрался на табуретку. Смотрел, поворачивался… Ха-ха! И это я? Не верится… Не верится…
Вид был, должно быть, действительно внушительный, потрясающе роскошный, не соответствующий никак тому трудному времени — ибо, едва я переступил порог школы, вокруг образовался живой водоворот, меня осматривали, как некое диво, даже щупали, даже отходили в сторону — посмотреть издалека. И никто не смеялся, как в тот раз, и опять кто-то брякнул: «Ну, ты-ы, генеральский сынок!»
Занятый собой и произведенным впечатлением, я уже не очень разглядывал девочек, не так, как в прошлый раз. Костюм не давал мне этого сделать. Я только прохаживался по вестибюлю в кругу ходивших за мной ребят, что-то там толковал, болтал, стараясь войти в свою роль, как актер на последней репетиции перед самым спектаклем, когда он уже одет, загримирован и только осталось убедить себя, что все эти камзолы, чулки-пряжки и бархатные штаны действительно твои и ты вовсе не актер, артист такой-то, а могущественный сеньор, герцог Анжуйский.
Девочек все больше прибывало в вестибюль. Они как-то таинственно раздевались, прикрывая друг друга, что-то там снимали, что-то торопливо надевали, одергивали, потом, розовые, сияющие глазами, причесывались гурьбой у нашего треснувшего зеркала в желтых кружевных пятнах, поднимались по лестнице уже спокойно и ладно, косясь друг на друга, дружно и одинаково поднимая ноги на ступени. Все это я заметил вполглаза, потому что, хоть и был занят своими мыслями, сомнениями и непривычным холодом тяжелого костюма, я все время думал о ней, ждал ее, искал среди девочек, не находил, тревожился — придет ли? — и все эти мысли о ней, опасения, что она не придет, были как бы поверх того, что я думал о себе и о своем новом положении. Ее не было, и я, еще раз поглядевшись в зеркало, поправив галстук, двинулся наверх с пустой надеждой, что она, может быть, пришла раньше меня и уже там, в зале.
Но в верхнем коридоре дорогу загородил Мосолов, спросил, радостно улыбаясь, подавая руку: «Говорят, твоему бате генерала дали?»
Наверное, я был красен. Наверное, я колебался — что сказать, если тебя спрашивают, уже утверждая, уже заранее зная твой ответ, не сомневаясь в нем? И в чем сомневаться, если перед вами такой с иголочки разодетый пижон, даже белейший платочек выглядывает из кармана.
Что мне оставалось делать? Плыть по течению? Промолчать?
Молча достал красную с золотом коробку «Гвардейских».
— Нну! — хмыкнул Мосолов и уже совсем дружески, взяв меня под руку, повел к курилке. Я шел и думал: «Черт побери, получилось еще внушительнее, чем если бы просто сказал: «Да…»
А в душе было очень нехорошо, почти страшно. Зачем это я? Зачем? Зачем вру, лезу из кожи? Чтобы блеснуть? Бросить пыль в глаза? Кому? Таким же, как я? Благоухающим сапожным кремом ребятам в стоптанных ботинках, в чиненных на локтях пиджаках? Ведь дома — ободранные стены, жалкая железная кровать, скрипучий стол без скатерти и бабушкин крашенный охрой шкаф. А все достояние в трех книгах Брема, в зоогеографии Пузанова да в самоучителе английского языка. Только что ужинал холодной картошкой с льняным маслом, без хлеба, а лезу к Мосолову, к этим ребятам, которые даже не нюхали, что такое война, голодуха, карточки, лепешки из жмыха, редька, жаренная на воде…