Соло для влюбленных. Певица
Шрифт:
Ларисе, вдруг стало ясно, что, в сущности, они с мужем никогда до конца не понимали друг друга. Да что там до конца, они просто были разными, совершенно разными, как вот эти удаленные друг от друга звезды. И чем больше проходило времени, тем дальше они становились. Ссорились, обижались, мучили друг дружку, стараясь каждый переубедить другого на свой лад. Зачем?
Когда-то вначале у них была любовь. Она зарождалась с юности, когда оба еще не были сложившимися личностями, крепла и служила общим для них языком, неким универсальным эсперанто, позволяющим общаться двум полярно
Почему сейчас, сидя здесь на лавочке в темноте, только что расставшись с Глебом, она думала о Павле? Наверное, потому, что все это время и не переставала думать о нем. Любя Глеба, на самом деле она продолжала любить Павла, старательно цепляясь за то, что давно изжито, стремясь повернуть время вспять. Она придумала Глеба сама, придумала, чтобы заменить потерянное счастье, спастись от одиночества. Он казался ей таким ярким, таким веселым и радостным, так манил этой яркостью! Знать бы, что весь его облик окажется лишь оболочкой, красивой оболочкой дорогой игрушки, за которую нужно платить.
Что ж, кого теперь винить, как не себя. Мир, который Лариса так тщательно и кропотливо создавала, тот мир, где она сама себе казалась независимой и свободной и где основным маяком ей служил театр, рухнул. Она полагала, что искусство – волшебная сила, то, ради чего стоит жить и чему стоит поклоняться. Неужели она ошиблась? Неужели искусство – такая же грязь, предмет купли-продажи, как бизнес, политика, журналистика? Но политику положено быть жестким и расчетливым, бизнесмену – корыстолюбивым и торгующимся. А певцу, артисту, музыканту необходима искренность, самоотверженность, незащищенность. Иначе грош цена их ремеслу.
Раскрутиться, пробиться, сделать карьеру любой ценой, пусть посредством унижений, потери себя, чтобы потом стать признанным, известным, завоевать право беспрепятственно заниматься любимым делом и получать за это деньги, – стоит ли свеч такая игра? И кто толкает на это великое множество молодых и талантливых людей, доведенных до отчаяния нищетой, беспомощностью, удаленностью от Москвы, города, где могут сбыться самые смелые желания?
Возможно, никто. Каждый делает свой выбор сам. Но иногда этот выбор помогают сделать те, кто старше, умудренней опытом, кто уже достиг всего и получил право вершить чужие судьбы. Им доверяют, на них надеются, от них зависят, и платой за свою помощь и участие некоторые из них выбирают то, что выбирал старичок профессор, совмещающий успешное преподавание с другим, далеким от музыки, занятием…
«Калина» сменилась на «Ой, то не вечер да не вечер». Теперь к пению добавились взвизги и хохот. Пьяный женский голос настойчиво звал какого-то Петю, перемежая свои возгласы изощренной матерщиной. Окно распахнулось шире, в него высунулась рука в светлом пиджачном рукаве и выкинула на асфальт сигарету.
Лариса встала и понуро побрела в подъезд. Квартира выглядела сиротливо и неуютно: отклеившиеся повсюду обои, так и непросохшая окончательно мягкая мебель, запах сырости, витающий в комнатах.
Лариса сняла жакет, повесила его на вешалку,
Она прослушала автоответчик. Два раза звонил Бугрименко, рассчитывал, видно, застать ее дома. На пленке оба раза: «Лариса Дмитриевна, позвоните мне на работу. Петр Данилович».
Затем еще какой-то звонок. Звонивший не оставил никаких сообщений.
Дальше, совсем недавно, примерно час назад, взволнованный голос Лепехова: «Лара, где ты? Срочно позвони, как придешь. Слышишь, срочно!»
И наконец, мама. Тон одновременно обиженный и заискивающий: «Доченька, ну как же можно так? Тебя не застать, сама не объявляешься. Я уж не знаю, что и думать. Целую, жду».
Лариса почувствовала, как сердце сжимается от жалости к матери и от стыда перед ней и отцом. Господи, живет в одном с ними городе, а не видит месяцами, не хочет видеть, тяготится их обществом. А ведь они абсолютно правы, особенно отец. Он много раз повторял, что ее работа не доведет до добра. Так оно и вышло. Именно на работе она встретила Глеба, втрескалась в него по уши и чуть не погибла из-за него. Хорошо, что ни мать, ни отец ничего не знают об этом и, надо полагать, не узнают.
Лариса поспешно набрала номер и почти сразу же услышала голос матери:
– Але, я вас слушаю.
– Мама, – Лариса сглотнула вставший в горле комок. – Мамочка! Это я.
– Ларочка! Милая! Наконец-то! Я вся извелась, два дня, как в Москве, позвонила тебе сразу, и ни слуху ни духу. Целыми днями трубку никто не берет. Все работаешь?
– Работаю. Как папа?
– Ничего, помаленьку. Помидоры давно собрали, недели две как. Я восемь банок закрыла да еще салат сделала, по новому рецепту. Мне Шура дала, очень оригинальный, и уксуса совсем немного надо. Отцу-то уксус нельзя.
Лариса слушала эту привычную речь о помидорах, салатах, уксусе, и ей становилось еще тоскливей. Наверное, мать права, и надо жить именно так. Варить борщи, закрывать банки, смотреть по вечерам любимые сериалы, отводить по утрам в сад малыша. Все остальное – от лукавого. Но почему же она, Лариса, не может так? Не может и никогда не сможет.
Мать, окончательно успокоившаяся, все продолжала свой простой, бесхитростный монолог, не замечая молчания дочери на другом конце провода, радуясь, что та объявилась и все хорошо.
– Погода хорошая, только ночи похолоднее стали. Чистяковы уже картошку копают, представляешь? – Она на секунду умолкла, потом нерешительно произнесла: – Тебе-то это все неинтересно, знаю. Ты расскажи… как там твой спектакль? Скоро готов будет?
– Уже готов, – Лариса предпочла бы, чтобы мать лучше продолжала говорить о картошке и помидорах.
Но та, видно желая сделать ей приятное, не унималась:
– Когда ж премьера? Я, может, Маковых приглашу, пусть на тебя посмотрят. Ты ведь там не совсем… – она запнулась, не решаясь сказать «совсем раздетая».