Сон кельта. Документальный роман
Шрифт:
В июле Роджер вернулся в Лондон: ему предстояло пройти медицинскую комиссию, назначенную министерством, чтобы удостовериться, что представленные им резоны для увольнения со службы основательны. Роджер, который, несмотря на лихорадочную деятельность последних месяцев, чувствовал себя неплохо, полагал, что все это будет чистой проформой. Вышло иначе: врачи обнаружили, что артрит зашел далеко, затронув позвоночник и коленные суставы. Избавиться от него невозможно, но, если упорно лечиться и вести жизнь тихую, покойную и упорядоченную, можно остановить процесс. Если же болезнь будет прогрессировать, больного ждет неподвижность. Министерство приняло отставку и, учтя его состояние, назначило Кейсменту вполне достойную пенсию.
Перед возвращением в Ирландию он решил побывать в Париже у Герберта и Сариты Уордов, давно звавших его в гости. Роджеру радостно было повидаться с ними в тепле их дома — миниатюрной частицы Африки. Покуда Герберт показывал ему новые работы — скульптурные изображения мужчин, женщин, животных — и сыпал анекдотами, в голове Роджера безостановочно всплывали воспоминания о той эпохе, когда они вместе участвовали в
Уорды повели его обедать в ресторан на Эйфелевой башне, откуда открывался вид на мосты через Сену и панораму парижских кварталов, а потом — в „Комеди Франсэз“, где в тот вечер давали мольеровского „Мнимого больного“.
Однако в те дни, что Роджер провел с четой Уордов, не все было так приязненно, благостно и дружелюбно. Они с Гербертом и прежде ожесточенно спорили о многом и расходились во мнениях и оценках радикально, однако это никогда не влияло на их добрые чувства: напротив, разногласия словно бы подпитывали и укрепляли их. На этот раз было иначе. Однажды вечером они сцепились так яростно, что Сарите пришлось вмешаться и заставить их сменить тему.
Герберт всегда относился к национализму Роджера с терпеливой и мягкой иронией. Но в тот вечер обвинил друга в том, что эту идею он воспринимает с чрезмерной, едва ли не фанатической пылкостью, не пытаясь поверить ее доводами рассудка.
— Если большинство ирландцев желает отделиться от Великобритании — то все прекрасно, светло и ясно. Но я не думаю, что Ирландия много выиграет от того, что приобретет собственный флаг, герб и президента. И ни одна из ее социальных или экономических проблем не разрешится благодаря этому. И, по моему мнению, гораздо лучше была бы автономия, за которую ратует Джон Редмонд и его сторонники. А ведь они тоже ирландцы, не так ли? И значительное их число возражает против твоих планов отделения. Хотя, по правде сказать, не это меня беспокоит. А твоя нетерпимость, Роджер. Раньше ты хоть пытался аргументировать. А теперь с пеной у рта проклинаешь страну, которая и для тебя, и для твоего отца и братьев была родной. Которой ты так самоотверженно и доблестно служил столько лет. И которая щедро воздала тебе по заслугам. Возвела тебя в рыцарское звание, удостоила высших своих орденов. Разве для тебя это ничего не значит?
— И что же — в знак признательности прикажешь превратиться в колониалиста? — перебил его Кейсмент. — Счесть благом для Ирландии то, что мы с тобой считали бедствием для Конго?
— Между Ирландией и Конго, сдается мне, разница большая. Может, на полуострове Коннемара британцы отрубают туземцам руки и бичами спускают шкуру со спины?
— В Европе методы колонизации — иные, более утонченные. Но не менее жестокие.
Последние дни в Париже Роджер старался в разговорах не касаться больше Ирландии. Не хотел, чтобы это пагубно повлияло на его отношения с Гербертом. И горестно признавался самому себе, что, несомненно, в будущем, когда его всерьез затянет политическая борьба, они с Гербертом будут неуклонно отдаляться друг от друга, пока дружба — самая тесная из всех, какие случались в его жизни, — не погибнет окончательно. „Неужто я и впрямь становлюсь фанатиком?“ — не раз и с тревогой спрашивал он себя.
Вернувшись в Дублин в конце лета, Роджер уже не смог возобновить занятия гэльским языком. Политическая жизнь в стране, оживляясь с каждым днем все больше, требовала его каждодневного участия. В ноябре 1912 года палата общин одобрила билль о „гомруле“, то есть о созыве в Ирландии парламента и предоставлении ей весьма значительной административной и экономической свободы — произошло то, за что так рьяно ратовала Ирландская парламентская партия Джона Редмонда. Однако спустя два месяца палата лордов отклонила законопроект. Зимой 1913 года в Ольстере — цитадели юнионистов, где тон задавало протестантское, англофильское большинство, — противники автономии во главе с Эдвардом Генри Карсоном развернули неистовую кампанию протеста. Созданная ими организация „Ольстерских волонтеров“, насчитывавшая более сорока тысяч членов, представляла собой немалую силу, готовую в случае надобности сопротивляться „гомрулю“ с оружием в руках. Сторонники Редмонда продолжали отстаивать автономию. Палата общин одобрила билль и во втором чтении, но палата лордов вновь наложила вето. Двадцать третьего сентября юнионисты преобразовали свой Совет во Временное правительство Ольстера, а иными словами — заявили о намерении отделиться от остальной Ирландии, если та все же добьется автономии.
Роджер Кейсмент — теперь уже под своим именем — начал писать в газетах националистического толка, резко критикуя юнионистов Ольстера. Постоянно предавал гласности дискриминацию, которой подвергалось в этих графствах католическое меньшинство — рабочих увольняли с заводов, муниципалитетам срезали ассигнования. „При виде того, что творится в Ольстере, — утверждал он в одной из статей, — я перестаю чувствовать себя протестантом“. И неустанно объяснял читателям, что деятельность „ультра“ разделит ирландский народ на два враждующих лагеря, что в будущем может привести к самым трагическим последствиям. И бичевал англиканских священников, своим молчанием поощряющих
Хотя в политических дискуссиях он весьма скептически отзывался о том, что „гомруль“ способен даровать Ирландии независимость, но в статьях все же высказывал надежду — если поправки не выхолостят суть закона, страна, получив собственный парламент, возможность избирать свое правительство и право распоряжаться своими доходами, окажется на пороге настоящей суверенности. Если это обеспечит процветание, так ли уж важно, что оборона и внешние сношения останутся в руках Лондона?
Как раз в эти дни он крепче сдружился еще с двумя ирландцами, посвятившими жизнь защите, изучению и распространению кельтского языка, профессором Оуином Макниллом и Патриком Пирсом. Роджер вскоре после знакомства проникся симпатией к этому непреклонному и неустрашимому воителю за честь отчизны и ее язык. Пирс еще подростком вступил в „Гэльскую лигу“ и посвятил себя литературе, журналистике и преподаванию. Он основал и возглавил две первые в стране двуязычные школы — мужскую, Святого Энды, и женскую, Святой Иты, — призванные отстаивать и развивать гэльский язык в качестве национального. Писал стихи и пьесы, памфлеты и статьи, доказывая, что, покуда не возрожден кельтский, нечего и говорить о независимости, ибо в культурном отношении Ирландия останется колонией. Пирс был в этом вопросе бескомпромиссен до такой степени, что Уильяма Батлера Йейтса, который впоследствии так восхищал его, в юности называл предателем за то, что тот писал по-английски. Пирс, которого не портила легкая косина, был человек застенчивого нрава, крепкого сложения и внушительного вида, обладал поразительной работоспособностью и умением завораживать толпу пылкостью своих речей. Если дело не шло о кельтском языке и о независимости, в кругу тех, кому доверял, он становился обаятельным, общительным, словоохотливым и остроумным, неистощимым на выдумки — он веселил друзей, изображая то старуху-нищенку, просящую подаяния в центре Дублина, то бесстыжую уличную девицу, прогуливающуюся у дверей таверн. Пирс был холост, жил монахом, деля квартиру с матерью и младшими братьями, не пил и не курил; никто не слышал, чтобы у него были возлюбленные. Самым близким ему человеком был неразлучный с ним брат Уилли, скульптор и учитель рисования в школе Святого Энды. На фронтоне этого здания, окруженного холмами Рэтфарнема, Пирс велел высечь слова героя древнеирландских саг Кухулина: „Если деяния мои запомнятся навсегда, мне все равно, сколько я проживу“. Ходили слухи, будто Пирс хранит целомудрие. Он не просто ревностно и неукоснительно соблюдал и исполнял все обряды, предписанные католической верой, но и умерщвлял плоть, доходя до таких крайностей, как власяница и частые посты. Роджер Кейсмент, в ту пору глубоко погруженный в неотделимые от политической жизни интриги, козни и ожесточенные дискуссии, не раз говорил себе, что, вероятно, стойкая симпатия, которую неизменно вызывал у него Пирс, объясняется тем, что он — один из очень немногих известных ему политиков, не лишенных юмора, не ищущих никакой личной выгоды, безразличных к власти и увлеченных лишь своими идеями и принципами. Впрочем, его беспокоило, что Патрик с упорством одержимого видит в ирландских патриотах современную версию первых христиан. „Подобно тому как кровь мучеников окропила семя христианства, так на нашей крови прорастет свобода Ирландии“, — писал он в одной из статей. „Красиво сказано, — подумал тогда Роджер. — Но есть в этом нечто гибельное“.
В нем самом политика пробуждала двойственные чувства. С одной стороны, она придавала его жизни неведомую до сих пор насыщенность и полноту — наконец-то он и телом, и душой служил Ирландии! — но с другой, он с постоянной досадой смотрел, как впустую тратится время на нескончаемые дискуссии, предваряющие, а зачастую — и парализующие любое соглашение, любое действие, как интриги, мелкая игра честолюбий и соперничество перемешиваются с высокими идеалами и повседневными задачами. Он слышал и читал, что политика, как и все, что так или иначе связано с властью, проявляет и все самое лучшее, что есть в человеке, — идеализм, самопожертвование, великодушие, и самое скверное — жестокость, честолюбие, зависть, обидчивость. Теперь же убедился, что так оно и есть. Сам он был лишен политических амбиций, и власть его не влекла. Может, Роджер не нажил себе врагов в националистическом движении именно поэтому, а не только благодаря своей громкой, едва ли не мировой известности, которую стяжала ему борьба за права туземцев в Конго и в Амазонии. Так он, по крайней мере, полагал, ибо к нему с уважением относились люди, друг друга не переносившие. Осенью 1913 года он поднялся на трибуну, впервые попробовав свои силы как политический оратор.
В конце августа он приехал в столь памятный ему по впечатлениям детства и юности Ольстер — с намерением объединить тех протестантов, которые не разделяли крайних взглядов пробритански настроенных радикалов во главе с Эдвардом Карсоном: рьяно ратуя против „гомруля“, они открыто, на глазах у властей, обучали военному делу своих боевиков. Роджер выступал на манифестации в ратуше Белфаста. В дождливый день 24 октября 1913 года перед аудиторией, состоявшей из пятисот человек, он произнес первую в жизни речь, которую, чтобы не сбиться от волнения, накануне написал и выучил наизусть. И Роджера не покидало ощущение, что, поднимаясь на эту трибуну, он делает решительный шаг и что отныне пути назад уже нет. И что с этой минуты жизнь его будет безраздельно посвящена делу, которое, по всему судя, сулит опасностей не меньше, чем конголезские джунгли или амазонская сельва. И его речь, в которой он с выношенным убеждением постарался опровергнуть мысль о том, что его соотечественников разделяют одновременно и вероисповедание, и политические взгляды (католики хотят обособиться, протестанты не мыслят себя вне Британской империи), и призывал к „союзу всех ирландцев, как бы ни разнились их идеалы и воззрения“, была встречена громом рукоплесканий. Элис Стопфорд Грин обняла его и шепнула на ухо: „Вот попомнишь мое слово… Предрекаю тебе большое будущее“.