Сон кельта. Документальный роман
Шрифт:
Что будет теперь с националистами? Их лучшие бойцы погибли в уличных сражениях, казнены, брошены в тюрьмы. Чтобы восстановить это движение, потребуется много лет. Немцы, на которых возлагалось столько надежд, устранились. Годы самопожертвенных усилий во имя Ирландии пошли прахом. А сам он сидит в камере британской тюрьмы и ждет ответа на прошение о помиловании, в котором ему, судя по всему, будет отказано. И разве не лучше было бы сложить голову в уличных боях вместе с этими поэтами и мистиками, посылая и получая пули? Тогда его гибель обрела бы ясный и непреложный смысл, избавила бы от позорной смерти в петле, уготованной ему, как заурядному преступнику. „Поэты и мистики“. Да, именно так было, так они и вели себя, выбрав центром восстания не какие-нибудь армейские казармы или Дублинский замок, цитадель колониальной администрации, но здание почтамта, недавно перестроенное. И это был выбор не политиков и не военных, но цивилизованных граждан. Они ставили
Он вздохнул, и Элис ласково похлопала его по руке:
— Тебя печалит и волнует, когда мы говорим об этом, да, Роджер?
— Да, Элис. Печалит и волнует. Порою я впадаю в неимоверную ярость, когда вспоминаю все, что они сделали. А иногда — завидую им всей душой и восхищаюсь ими безмерно.
— По правде сказать, я могу думать только об этом. И о том, как мне не хватает тебя, Роджер, — произнесла она, снова беря его за руку. — Твой ум, твоя зоркость помогали мне различать свет во всем этом мраке. И знаешь ли что?.. Не сейчас, но по прошествии времени из всего этого что-нибудь да получится. Есть приметы и признаки.
Роджер кивнул, не вполне понимая, что она имеет в виду.
— Уже сейчас число сторонников Джона Редмонда по всей стране убывает, — добавила Элис. — Прежде мы были в меньшинстве, а теперь большая часть ирландского народа склоняется на нашу сторону. Это покажется тебе невероятным, но так оно и есть. Расстрелы, военно-полевые суды, высылки сыграли нам на руку.
Роджер заметил, как смотритель, стоявший к ним спиной, пошевелился, словно желая обернуться и приказать, чтобы прекратили. Но не сделал этого. Элис была теперь настроена более оптимистично. По ее мнению, Пирс и Планкетт не так уж безнадежно заплутали. Потому что по всей Ирландии с каждым днем множится число стихийных манифестаций: на улицах, в церквях, в профсоюзных центрах, в клубах люди с горячей симпатией высказываются о мучениках, расстрелянных на месте или приговоренных к долгим срокам тюремного заключения, и пышут злобой к полиции и солдатам британской армии. Враждебность жителей, набрасывавшихся на них с бранью и оскорблениями, приняла такой размах, что военный губернатор Дублина запретил солдатам появляться на улице в одиночку, приказал удвоить патрули, а в увольнении носить только гражданскую одежду.
По словам Элис, самые разительные перемены произошли в католической церкви. Иерархи и большинство клириков всегда склонялись к мирным, ненасильственным, постепенным шагам, больше тяготея к „гомрулю“, к методам Джона Редмонда и его сторонников из Ирландской парламентской партии, нежели к радикальным сепаратистам „Шинн Фейна“, „Гэльской лиги“, ИРБ и „волонтерам“. После Пасхального восстания все изменилось. Быть может, дело было в том, что за неделю боев восставшие показали себя истинно и пылко верующими. Священники, и среди них — брат Остин, свидетельствовали единодушно: на баррикадах и в захваченных домах, превращенных в опорные пункты, служились мессы, люди исповедовались и причащались, и многие просили благословения перед тем, как открыть огонь. Повсюду неукоснительно и свято соблюдался сухой закон, введенный руководителями восстания. Когда случалось затишье, бойцы преклоняли колени, молились вслух по четкам. Ни один из осужденных на казнь, включая Джеймса Коннолли, заявлявшего о своих социалистических взглядах и слывшего атеистом, не преминул попросить у священника духовное напутствие, прежде чем стать к стенке. Израненного, окровавленного Конноли, сидящего в инвалидном кресле, расстреляли после того, как он приложился к распятию, протянутому ему капелланом. Весь май в Ирландии служили поминальные мессы по мученикам Страстной недели. Каждое воскресенье по окончании службы пастыри в своих проповедях призывали прихожан молиться за души патриотов, расстрелянных британской армией и тайно зарытых где-то. Сэр Джон Максуэлл заявил по этому поводу официальный протест, но епископ О'Дуайер не стал оправдываться, а заступился за своих клириков и сам обвинил генерала, что тот установил „военную диктатуру“ и поступает не по-христиански, устраивая массовые расправы и отказываясь выдавать семьям тела казненных. Британцы, поступая по законам военного времени, хоронили расстрелянных тайно, потому что желали избежать паломничества на их могилы, и ярость, вызванная этими действиями, охватывала даже те слои общества, которые никогда прежде не питали симпатий к радикалам-республиканцам.
— И в итоге паписты с каждым днем обретают все больший вес, а наше влияние сжимается, как шагреневая кожа в романе Бальзака. Осталось только и нам с тобой, националистам, исповедующим
— Я, в сущности, так уже сделал, — ответил Роджер. — И политика тут оказалась ни при чем.
— Нет, от меня этого шага ждать не следует. Не забывай, мой отец был пастором. Что ж, я не удивлена — этого следовало ожидать. Помнишь, как на моих „вторниках“ мы подшучивали над тобой?
— Как можно забыть эти вечера в твоем доме? — со вздохом ответил Роджер. — Я кое-что хочу рассказать тебе. Знаешь, у меня теперь много времени для размышлений, и вот я решил подвести баланс — вспомнить, где и когда я был счастлив по-настоящему? И понял — на „вторниках“ в твоем доме на Гроувнор-роуд, дорогая моя Элис. Никогда прежде не говорил тебе об этом, но всякий раз выходил оттуда, как будто осененный благодатью. Почти в экстазе. Просветленный и радостный. Примиренный с жизнью. И думал: „Какая жалость, что я не получил образования, не окончил университет“. Когда слушал тебя и твоих гостей, неизменно чувствовал, что безмерно далек от культуры — примерно как дикари в Конго или в Амазонии.
— А мы испытывали схожие чувства к тебе, Роджер. Завидовали твоим путешествиям, твоим приключениям и тому, сколько разнообразных жизней ты прожил там, в этих далеких местах. Знаешь, Йейтс однажды сказал про тебя так: „Роджер Кейсмент — самый универсальный ирландец из всех, кого я знаю. Истинный гражданин мира“. Кажется, я прежде не говорила тебе об этом.
Они вспомнили, как когда-то давно, в Париже у Роджера вышел с Гербертом Уордом спор о символах. Тот показал ему одну из своих последних работ, которой остался очень доволен, — она изображала африканского колдуна. Хотя скульптурный портрет — и в самом деле очень удачный — был выполнен во вполне реалистической манере, от этого человека, чье лицо было покрыто ритуальными шрамами, а руки держали череп и метлу, веяло чем-то таинственным и мистическим, исходила убежденность в своем могуществе, дарованном ему духами леса, ручья, хищных зверей, и в умении внушать соплеменникам безграничное доверие, избавляя их от сглаза и порчи, болезней и страхов, и в способности взаимодействовать с высшими силами.
— Все мы носим в душе какую-то память об отдаленнейших предках, — сказал тогда Герберт, показывая на бронзовое изваяние: полузакрывший глаза колдун пребывал, казалось, в трансе и грезил наяву под воздействием опьяняющего настоя из трав. — Доказательство? Все те символы, к которым мы относимся со священным трепетом. Гербы, знамена, кресты.
Роджер и Элис возражали ему: символы вовсе не следует рассматривать как пережитки той эры, которую можно назвать „иррациональной“. Напротив, знамя, например, было символом некой общности, члены которой едины в том, что разделяют одни и те же верования, убеждения, обычаи и при этом уважают различия, присущие каждому из них, признают право на разногласия — и все это не только не ослабляет, но еще больше укрепляет их сплоченность. Оба признались, что их волновало бы вьющееся на ветру знамя республиканской Ирландии. И как же потешались над ними Герберт и Сарита, услышав эти слова!
У Элис перехватило горло от волнения, когда она сперва узнала от племянника, а потом и своими глазами увидела на фотографиях, как над головой Пирса, оглашающего Декларацию независимости, реют республиканские флаги, выставленные в окна, спущенные с подоконников, поднятые на крышах почтамта, „Либерти-Холла“ [16] и многих других зданий, занятых мятежниками, — отелей „Метрополь“ и „Империаль“ в том числе. И, вероятно, это зрелище вселяло безмерное счастье в души тех, кто пережил эти минуты. Потом она узнала, что за несколько недель до начала восстания члены „Совета ирландских женщин“, вспомогательного женского формирования „Ирландских волонтеров“, не только собирали медикаменты и перевязочные материалы, но и сшили эти трехцветные флаги, которые 24 апреля взвились над крышами в центре Дублина. Мужчины тем временем готовили самодельные гранаты, динамитные шашки, пики, штыки — дом Планкеттов в Киммидже превратился в оружейную мастерскую.
16
В этом отеле первоначально располагался штаб восстания, вслед за тем переместившийся в здание Дублинского главпочтамта.
— Это было историческое событие! — твердо произнесла Элис. — Слова у нас обесценились. Политики по любому поводу употребляют слово „исторический“. Но республиканские флаги в небе над старым Дублином и в самом деле войдут в историю. Об этом всегда будут вспоминать с душевным трепетом. Да, это было историческое событие. Мир перевернулся, мой дорогой Роджер. В Соединенных Штатах многие газеты поместили эту новость на первых полосах. Разве тебе не хотелось бы увидеть это своими глазами?
Разумеется, хотелось бы. По словам Элис, все больше ирландцев, нарушая запрет, вывешивает республиканские флаги, причем такое происходит даже в Белфасте и Дерри, оплотах Британской империи.