Сон в начале тумана
Шрифт:
— Когда муж уходит на охоту или же отправляется странствовать, — торжественным голосом произнесла Пыльмау, — жена всегда боится за него, и держит в своем сердце его образ, и молча поминает его имя… — Она вдруг всхлипнула: — А на этот раз мне было трудно.
— Почему? — недоуменно спросил Джон.
— Помнишь, что ты говорил о своем имени на моржовом лежбище?
Джон вспомнил и хотел было сказать, что все это чепуха и не стоит так волноваться по такому ничтожному поводу, но вовремя успел прикусить язык. Очевидно, дело было далеко не так просто, как ему казалось, — имя человеческое здесь было
— Ты должен научить нас правильно говорить свое имя, — потребовала Пыльмау. — Пусть нам будет трудно, но без этого нельзя. И тогда, когда ты будешь уходить на охоту или уезжать далеко, у меня будет звучать в душе твое имя, настоящее твое имя, а не кличка.
— Хорошо, — с серьезным видом ответил Джон. — Я научу тебя правильно произносить мое имя.
Несколько вечеров понадобилось для того, чтобы не только Пыльмау, но и маленький Яко отчетливо и правильно, со звоном произносили: Джон!
В первое время для Джона было странно и непривычно из уст Пыльмау и Яко слышать ясное и звучное Джон вместо привычного Сон. Но он довольно скоро привык, и по тому, как его окликали в Энмыне, он мог различить, родные ли его зовут или кто-то другой.
Зима обрушилась в один день. Льды подошли на рассвете и навалились на непрочный галечный берег, грозя спихнуть его в лагуну. Грохот обрушивающихся льдин разбудил Джона. Он хотел было выйти наружу, но в лицо ударил крепкий ветер и крупный снег, схожий твердостью со свинцовой дробью: настоящая зимняя пурга с обжигающим морозом.
Джон впустил в чоттагин остававшихся на воле собак, крепко прикрыл входную дверь, закрыл тонкими дощечками щели в моржовой покрышке и вернулся в теплый полог, где ярко горели три жирника, наливая теплом и светом уютное жилье, где слышалось воркование маленького Билла-Токо, играющего с Яко, где бесшумно и грациозно двигалась Пыльмау — Начало Тумана — в одной лишь узкой набедренной повязке с набухшими большими грудями, на черных кончиках которых часто висела снежно-белая капелька молока.
Исчезло солнце. В последний раз оно сверкнуло острым красным краем за зубчатой линией горного хребта, и теперь за весь день только и было, что заря все разгоралась и разгоралась, переходила в вечернюю и медленно гасла, уступая небо звездам и луне и без устали полыхающему полярному сиянию.
Порой Джон возвращался с моря далеко запоздно. В тихие дни в чоттагинах, поближе к входу, зажигали плавающий в тюленьем жиру кусочек мха, и дрожащий отблеск отражался в затвердевшем снегу. Множество таких маячков притягивали возвращавшихся с моря охотников, и каждый из них еще издали мог безошибочно узнать свой огонек.
Не каждый день Джон и его товарищи ходили в море. Иногда уезжали в тундру проверить расставленные капканы, и тогда вместо нерпичьих туш они везли на нартах белоснежных песцов, огненно-красных лис или дымчатых росомах.
В ненастье к вечеру у Джона собирались Орво, Тнарат, да и другие жители Энмына.
Иногда чаепития затягивались далеко за полночь: рассказывали древние сказания или же начинали дотошно расспрашивать Джона об обычаях и жизни белых людей.
Порою Джон поражался тому, как легко и свободно ориентируются чукчи в тундре и в открытом
В один из таких долгих вечеров Джон рассказывал об освоении Канады, о бесконечных войнах между англичанами и французами за обладание этой частью Нового Света. Как раз в этот день у него гостил тундровый друг Ильмоч. На этот раз он не торопился откочевывать к полосе лесов и даже уговаривал Джона поехать в Кэнискун к Карпентеру, чтобы малость «поторговать».
— И вот еще что, — сказал своим притихшим слушателям Джон. — Эти люди воевали между собой и никогда не спрашивали исконных жителей, позволяют ли они бесчинствовать в своих охотничьих угодиях, жечь леса и пускать по рекам огромные колесные корабли, от которых дохнет и всплывает вверх брюхом рыба.
Когда все разошлись и в пологе остался один Ильмоч, он сказал Джону:
— Я понял, для кого ты рассказывал. Я молчу и всем наказал забыть про тех двоих белых.
Ильмочу все же удалось уговорить Джона поехать в Кэнискун: кончались патроны, запасы табаку и чаю. В тот год в Энмыне так и не побывали настоящие торговцы — то ли они боялись присутствия Джона, то ли считали, что подарков Канадского морского ведомства вполне достаточно для такого малюсенького селения. А у энмынцев уже скопились значительные запасы песцов, лис, росомах. Был моржовый клык, да и женщины нашили меховых домашних туфель, которые охотно брал у них кэнискунский торговец. Джон звал с собой Орво, но тот почему-то отказался, поручив вести свои дела Армолю.
В середине февраля, когда уже появилось солнце, караван из четырех упряжек двинулся в направлении Берингова пролива.
Останавливались в небольших селениях, иногда разбивали лагерь прямо под синими скалами и кипятили чай, строгали мерзлую оленину. Ехать было приятно — за весь путь не было ни одной пурги, лишь где-то возле Колючинской губы, на переходе через морские льды, задула поземка. Но неоднократно бывавший здесь Тнарат заявил, что в этой горловине никогда не бывает тихо.
На правах тундрового друга Ильмоч считал своим долгом быть всегда рядом с Джоном и делил с ним крохотную полотняную палатку. По вечерам он долго кряхтел, ворочался и длинно рассуждал о том, что у Карпентера надо бы купить прежде всего дурную веселящую воду, а потом уже остальное.
— Раньше мы жили безо всего этого, — рассуждал Ильмоч. — И сейчас прожить можем. Но дурная веселящая вода! От тоски по ней сердце сохнет и сморщивается желудок.
— Отчего ты так любишь дурную веселящую воду? — спросил как-то Джон. — Разве просто жить мало?
— Просто живет и мышь в норе, — рассудительно заметил Ильмоч. — Я же хочу не просто жить, но и чувствовать еще что-то. И это мне дает дурная веселящая вода.
«Типичный алкоголик», — подумал про себя Джон. Будь у Ильмоча неограниченный источник дурной веселящей воды, он давно утопил бы в нем все свое тысячное стадо.