Сонет с неправильной рифмовкой. Рассказы
Шрифт:
И еще один был у него номер, тоже, честно говоря, жутковатый. Он просил подняться на сцену пару — не обязательно муж с женой, можно просто парня с девушкой или даже просто друзей или подруг: главное, чтобы они были давно знакомы. И он их сажает в два кресла, ну просто добрый доктор такой, с каждым говорит, улыбается — и оба засыпают. Пока ничего необычного, да? Потом он их оставляет, идет так задумчиво к краю сцены, молча оглядывает зал и начинает читать стихотворение. Народ сидит тихий, как мыши, смотрит то на него, то на тех двух чудиков, которые дремлют в креслах. И вдруг на какой-то строке — он ее произносит по-особому, с надрывом — один из этих двух усыпленных вдруг как бы просыпается и кидается душить другого! А тот все спит. Тут Сильверсван резко поворачивается, выкрикивает какое-то заклинание — и все просыпаются. Один или одна трясет головой, не может сообразить, что с ней такое было, другой шею ощупывает, а Сильверсван объясняет, какие кровожадные инстинкты таятся в каждом из нас, и выходит так,
Вот, короче, я к Сильверсвану и пошел. Не то чтобы я считал, что жену мою загипнотизировали, я вроде как понимал, что дело все во мне, но все-таки думал, а вдруг он мне поможет. Или на меня руки наложит и пошепчет чего-то, а может, с ней захочет пообщаться. Но оказалось, что все не так просто. Кое-как я в номер к нему пробрался, там, конечно, всё в люксе, не знаю даже, откуда наша гостиница бывшая «Советская» набрала таких ковров и кресел — небось на складе лежали с момента, когда Путин приезжал. Короче, всё, как полагается — свечи горят, палочки какие-то ароматические, в общем, как у нас говорят, берет работу на дом человек. Оказался нормальный дядька на самом деле, выслушал меня, поцокал языком, коньяку предложил. Ну и, в общем, высказался в том духе, что помочь он мне не может. То есть прямо он не говорил, но я так понял, что фуфло весь этот его гипноз, вроде как на кого-то действует, на кого-то не действует, а когда он выбирает тех, кто к нему сам лезет на сцену, он наметанным глазом сразу понимает, поддастся ли человек его внушению или нет. Про меня он сказал, что я не гипнабельный — ну, спасибо большое! Короче, не вышло у меня с господином Сильверсваном Грамматикати и пошел я к себе домой.
Не очень долго это все продолжалось, буквально несколько недель — и нервы мои сдали окончательно. То есть выходил какой-то тупик: видите ли, совершенно негоже, чтобы муж в ужасе запирался от своей жены на кухне да еще дверь подпирал столом, правильно? Наверное, можно было попробовать пожить по отдельности, вроде как она намекала на такое, но умом-то я понимал, что это навсегда. Опять ее мамаша приехала: какие говорит, у вас, Виктор, темные круги под глазами. Ну а что я на это скажу? Боюсь вашу дочу так, что спать не могу? Стали они готовиться к отъезду, причем от меня это как бы скрывают: захожу в залу, так бросают разговор и на меня смотрят, одна виновато, а другая с вызовом. Тоска, короче, смертная. Квартира у нас была в аренде, позвонили мы хозяйке, сказали, что досрочно хотим ее вернуть. И вот тут-то меня и накрыло по-настоящему: почему-то этих вещей, этой мебели, простых казенных стульев мне было особенно, совершенно нестерпимо жаль, то есть я чувствовал не то, что ее больше не увижу, а что никогда больше, ни при каких обстоятельствах я не увижу этот стул с гнутыми ножками, который небось с квартиры на квартиру тридцать лет кочевал, и вот эту половицу, которая скрипит, когда на нее станешь… Странное существо человек.
Сходили мы развод оформили — детей у нас, слава богу, не было, имущества не нажили, так что развели нас легко и просто, только подождать пришлось. И — верите ли — какое же облегчение я испытал, как меня это давило последние недели. То есть умом я понимал совершенно точно, что она тут ни при чем, что все это у меня в голове, но вот этот ужас, если его испытал, уже ни с чем не спутаешь: он просто скручивает тебе все кишки, давит так, что ты не то чтобы сопротивляться, а просто не можешь оценить происходящее… Ну, в общем, на этом все и кончилось. Пару раз мы еще в вотсапе переписывались — «как ты» и «что у тебя». Потом перестали. Закончил я институт, работаю уже четыре года. И вот сегодня — как чувствовал. Она. Не понял я — правда она меня не узнала или сделала вид, что не узнала. В паспорте имя ее, фамилия другая, может, замуж вышла? Но чего тогда одна едет? В общем, прошла она в женское купе, а я стою как обухом ударенный и мошки перед глазами кружатся. Хорошо, что она последней вошла, иначе не знаю, что бы со мной было. Кое-как я машинально дождался отправления, закрыл все и чувствую — не могу туда идти, в тот конец вагона. Нет сил. Боюсь. Вот сейчас вам рассказал — вроде полегче стало, но все равно. Не знаю, что делать.
Он обвел нас загнанным взглядом.
— Что, проводить вас? — спросил расстрига сочувственно, но где-то на дне сочувствия плескалось и что-то вроде насмешки — очень легкой, почти невесомой.
— Да нет, — дернулся проводник. — Сам попробую. Спасибо, что выслушали.
Он отодвинул дверь, опасливо выглянул в коридор и, очевидно, никого там не обнаружив, вышел, повернув в сторону служебного купе. За окном проносился все тот же печальный лиственный лес; поезд несся на скорости так, что деревья сливались в одну пеструю пелену, но, если ухитриться и быстро провести взглядом слева направо, в глазах останавливалась мгновенная картина на манер смазанной фотографии: стволы берез, оливковая прошва, замерший подлесок. Поезд содрогнулся и стал резко замедляться.
— Этот ненормальный дернул все-таки стоп-кран, — проговорил флибустьер. — Смотрите-ка, сейчас выскочит и побежит. Узнали вы его, Сергей Сергеевич?
— А то. Я его еще на перроне заметил. Постарел,
— Конечно, дядь Сереж. Еще бы. Такую морду как забудешь.
— Юрка у нас жуть какой наблюдательный, — осклабился флибустьер.
— Как учили, Иосиф Карлович.
Все трое расхохотались.
И только я, всех их придумавший, продолжал сидеть в молчаливом оцепенении. Мне было очень жалко проводника, но сделать я уже ничего не мог.
У Оловянной реки
Если бы Грике сказали, что он философ, он бы удивился и не поверил, решив, что его разыгрывают, настолько его обыденное настоящее не вязалось с этим понятием. Между тем он, несомненно, не только был философом, но и посвящал философии большую часть своих досугов, из которых к старости стала состоять почти вся его жизнь. Более того, по сравнению с обычным выпускником философского факультета, профессия которого была записана в синем дипломе с выдавленным на верхней крышке конгревным гербом, Грика обладал несомненными преимуществами. Все те умственные блюда, которые подавались студенту в приготовленном и разогретом виде, ему приходилось опытным путем созидать себе самостоятельно. Как эмбрион в чреве матери за девять месяцев проходит всю эволюцию, на которую человечеству понадобились миллионы лет, так и подвижный ум Грики, осваивая расстилавшуюся кругом чащобу безымянных явлений, как некий ментальный умозрительный колобок, следовал тропинками Гераклита, извивами Анаксимандра, столбовой дорогой Платона и с облегчением выкатывался на площадь Боэция — и все это без всякого знакомства с трудами предшественников. Избежав пятилетнего университетского курса, где его научили бы головным уверткам, надменной праздности и вдобавок, может быть, заразили бы той особенной умственной гонореей, нежной готовностью к предательству, которая зачастую поражает у нас лиц определенного звания, он сохранил свой мыслительный аппарат в его первобытной чистоте и силе — в полном, признаться, контрасте со своим человеческим обликом.
Ибо Грика был внешне нехорош. Как всякий деревенский житель, он считал покупку новой одежды или обуви немыслимым расточительством, ходил в теплое время года в ботинках без шнурков, а зимой в валенках с калошами, стриг себя сам перед осколком зеркала, казалось, вынутым из чьего-то недоброго сердца, облачался зимой и летом в один и тот же ветхий пиджак, который как будто и был уже пошит в виде ветоши — настолько невозможно было представить, что он когда-то был новым. Имелась у него в гардеробе и старая, неизвестно к какому роду войск относящаяся шинель, много лет назад приблудившаяся к дому забытым образом, некогда роскошная соломенная шляпа для жарких дней, засаленные брезентовые штаны с дырами и еще кое-какие предметы одежды, о которых упоминать и совестно и излишне. Но при этом, как ни странно, ни он сам, ни его жилище не производили впечатления обиталища человека опустившегося: так, может быть, выглядела хижина Генри Торо, но не логово клошара. Тот, кто зашел бы внутрь в часы, когда хозяин почивал на топчане, прикрывшись старым вылинявшим одеялом, почувствовал бы в воздухе горький запах старых трав, легкую нотку дыма, слабый аромат сыромятины от висевшего в углу тулупа — но ничего отталкивающего.
Если бы не школьное знакомство с гелиоцентрической системой мироустройства, он мог бы счесть, что вселенная вращается вокруг него: так мало за семьдесят лет переменился он сам и так сильно трансформировался мир вокруг. Он вступал в сознательную жизнь под барабанный бой, симфонические завывания и надсадное рычание моторов: пели пионерские горны, громыхало радио; темно-зеленые машины, волочившие из леса тридцатиметровые бревна, извергали клубы дыма; мир был тверд и расчерчен. В деревне имелись два магазина, одна железнодорожная станция и полтысячи жителей. Земля была песок; огороды не родили, но кормил лес, расстилавшийся на десятки километров окрест — в лесу были ягоды, грибы, водилось зверье; в озерах и реке, прозванной за цвет воды Оловянной, ловилась рыба; взрослые работали на лесопилке или при ней.
Новости в империях склонны запаздывать: говорят, камчадалы служили молебны за здравие Екатерины Великой до 1800 года, покуда горестная весть, не видя нужды в спешке, плелась нога за ногу через всю страну. Здесь дело пошло быстрее, но тоже с оттяжкой — что-то содрогнулось, где-то прошла трещина, — и реальность вокруг явила вдруг свою выдуманную природу. Мир линял клочками, осыпался, как ветхая клеенка на столе: несколько месяцев на лесопилку не привозили зарплату, один из магазинов закрылся, электрички стали опаздывать; на болотах поселился диковинный зверь — вроде кабана, но без шерсти, белый и с одним огромным рогом на морде, вреда людям он не причинял, но поодиночке в лес ходить перестали. На лесопилку приезжали хмурые неизвестные граждане в кожаных пиджаках (первобытная эта мода небезосновательно намекала на воцаряющуюся простоту нравов, что далее и подтвердилось). В телевизоре сделалось неуютно: немолодые, неприятно страстные люди самозабвенно кричали друг на друга в большом зале с плюшевыми на вид сиденьями. Еда начала бурно дорожать, денежные же ручейки, напротив, почти пересохли. Наконец, что-то щелкнуло, ляскнуло и километрах в трех от деревни пролегла новая государственная граница.