Соотношение сил
Шрифт:
«Пусть болтает что хочет, – решила Эмма, – я буду молчать. Даже к лучшему, что Герман с ним не общается, его бы такие разговорчики напугали до смерти».
Когда она вернулась домой, Герман спал на диване в гостиной. Рядом на ковре валялся свежий номер «Берлинер тагеблат» с портретом фюрера. Эмма присела на край дивана, погладила мужа по щеке и тихо произнесла:
– Он опять прогнал горничную.
Герман открыл глаза, поймал ее руку, поцеловал в ладонь и спросил:
– На улице холодно?
– Не очень. Знаешь, я сегодня в третий раз посмотрела «Белоснежку».
– Тебе не надоело? –
– Нет. Нисколько. Подвинься.
Эмма прилегла с ним рядом и стала тихо напевать песенку гномов, возвращающихся с работы.
Глава третья
В первый день войны Джованни Касолли отправился в Гляйвиц, городок на границе Польши и Германии. Международную группу журналистов повезли туда на автобусе, прямо из министерства пропаганды, после короткого брифинга, на котором Геббельс сообщил, что поляки совершили очередную чудовищную провокацию, варварский акт, переполнивший терпение немцев.
Первый пасмурный сентябрьский день после изнурительного августовского пекла был сонным, вялым. Солнце, всю неделю палившее нещадно, наконец скрылось за высокими светлыми облаками, угомонился горячий ветер, на берлинских улицах стало спокойно и приятно, как в теплице.
Кроме чиновников министерства, международную группу сопровождала сотрудница пресс-центра МИДа Германии фрау фон Хорвак. По дороге все молчали, избегали смотреть друг на друга, усердно любовались несущимися вдоль трассы аккуратными прусскими пейзажами.
– Мы едем к границе, но нет никакого движения войск, – заметил кто-то из журналистов.
– Наши войска уже пересекли границу и стремительно продвигаются в глубь вражеской территории, – гордо объяснил чиновник.
Джованни возился со своей новенькой кинокамерой, шестнадцатимиллиметровой «Аймо» американской фирмы «Белл энд Хоуэл». Он купил эту модную игрушку в Риме неделю назад и не мог с ней расстаться. Компактная, легкая, она удобно ложилась в саквояж. Ее объективу он доверял больше, чем собственным глазам. Умница «Аймо» дарила чувство отстраненности, превращала реальность в череду безобидных, последовательно движущихся картинок, которые можно в любой момент остановить, пустить в обратном направлении, двинуть время вспять, вернуться к началу действия.
«Аймо» тихо заурчала, как только в объектив попала белокурая голова Габриэль фон Хорвак. Она сидела через ряд, у окна. На соседнем сиденье лежала ее сумка. Когда рассаживались, Джованни удалось незаметно сжать ее руку, пропуская вперед. Они быстро обменялись взглядами. Сесть с ней рядом он не решился. Все, что они могли позволить себе, – формальное «добрый день».
А день был вовсе не добрый. Пока ехали, несколько раз слышали тяжелый гул, крыша автобуса вибрировала. Это летели бомбардировщики люфтваффе бомбить польские города.
Автобус остановился на окраине Гляйвица. Вокруг было безлюдно. Ни местных жителей, ни военных, словно все вымерло. Журналистов подвели к симпатичному двухэтажному дому под черепичной крышей. Джованни скользнул камерой по легкой кружевной конструкции, деревянной радиобашне. Она красиво смотрелась на фоне сизого неба. Потом он снял разбитое окно, следы пуль на розовой штукатурке.
– Служащих радиостанции
Журналисты гурьбой вошли внутрь здания. Там были опрокинуты стулья, на полу следы крови, осколки стекла. Чиновник включил магнитофон, зазвучали выстрелы, высокий мужской голос, медленно выдавливая каждое слово, заговорил по-польски.
– Господа, вы слышите оскорбительные выпады и угрозы в адрес германского народа. Поляки объявили Германии войну, пообещали уничтожить всех немцев, включая женщин и детей, – объяснил чиновник, почти дословно повторяя утреннюю речь Геббельса.
– Оскорбления, угрозы немцам и объявление войны Германии прозвучали по-польски? – с нервной усмешкой спросил молодой репортер CNN.
– Разумеется. Ведь по радио говорил поляк, – не моргнув глазом, ответил чиновник.
«У этого поляка очень сильный немецкий акцент», – заметил про себя Джованни. Судя по лицам журналистов, не он один это заметил, но все промолчали.
Возле дома, на просторном газоне, лежало три трупа в польской военной форме. Их не убрали, не прикрыли, хотя прошло больше двенадцати часов. Вокруг них, по кромке газона, белели поломанные астры. Чиновник пригласил подойти ближе.
– Можете снимать, господа.
Защелкали затворы фотоаппаратов, зажужжало несколько камер, таких же маленьких, любительских, как у Джованни. Он увидел через объектив мертвые лица. Два в запекшейся крови, одно чистое, молодое, с правильными тонкими чертами. Над ними вились мухи. Рядом, на куске брезента, валялись винтовки. Чиновник несколько раз повторил, что, по заключению экспертов, это табельное оружие польской армии.
Джованни продолжал держать камеру, но смотрел мимо объектива. Чиновник, наконец, замолчал, журналисты перестали снимать. Все оцепенели, не задавали вопросов, не писали в блокнотах. В мертвой тишине деловито гудели крупные мухи. Когда их заглушил гул очередной стаи бомбардировщиков, все, как по команде, вскинули головы, уставились в небо. Джованни стоял так близко к трупам, что носок его ботинка почти уперся в подметку сапога убитого с чистым молодым лицом.
«Совсем ребенок, форма явно велика», – отметил он про себя и почувствовал легкое прикосновение. Фрау фон Хорвак подошла сзади неслышно, встала рядом.
– Печальное зрелище, – кашлянув, произнес Джованни, опустил камеру, взял фрау под руку и добавил громко: – Картина не для дамских глаз.
Сквозь небольшую толпу он потащил ее к автобусу. За ними потянулись остальные.
– Габи, может, все обойдется, – успел прошептать он по дороге.
Она ничего не ответила, молча шла рядом и выглядела вполне спокойной. Он слишком хорошо знал ее. Такое нарочито спокойное, отрешенное выражение лица означало, что она сейчас заплачет.
Габриэль фон Хорвак безупречно владела собой. Она умела так плакать, что слезы текли внутрь, и со стороны это было совершенно незаметно. Она могла обмануть кого угодно, даже своего мужа Максимилиана. Только не Джованни Касолли. Между ними все уже кончилось, но он продолжал ее чувствовать на расстоянии. Она тоже знала его слишком хорошо и понимала, что бессмысленная реплика «может, все обойдется» означает крайнюю степень отчаяния и растерянности.