Сопка голубого сна
Шрифт:
— Надо было спросить, тогда б узнал.
И, явно рассерженный, он зашагал прочь.
Бронислав расстроился ужасно.
На этот раз рябчиков хватило всем. Только в конце обеда Бронислав объявил, что теперь у него будет перерыв в охоте, и рассказал о встрече с Николаем.
— Да это же дикая птица, не домашняя! — воскликнул Сидор.— Ну да ладно. Раз он говорит, нехорошо, подождем до осени. Слава богу, не голодные...
«13.VII. 1910 г.— Я снова видел сон о каторге. Мне вообще не снится ничего, но если уж приснится, то Акатуй и большей частью — смерть.
Высоко на палке горела свеча, Остап расстелил в углу тулуп, Заблоцкий, Ставрида, Хлюст и Шипун играли в «бегунцы» — гонки вшей на стекле. Караян сидел на параше, а я, неизвестно почему, стоял на стреме, чтобы в случае чего успели задуть свечу. Я был расстроен и все пытался вспомнить, понять,
— Хочешь, я тебе бабу приведу?
— Денег нету.
— Ничего. Тебе она даром даст.
— Это почему же?
— Потому что полячка...
И как это бывает только во сне, дверь открывается, надзиратель выпускает меня, кланяясь, второй тоже кланяется, будто кто-то важный мне покровительствует. Я выхожу, а вернее выплываю на волю, легкий, как разноцветные бабочки, порхающие вместе со мной. Вокруг зелень — не парковая, стриженая, а буйная зелень лугов в лучах утреннего солнца. Передо мной кусты жасмина и сирени, и из этой цветущей гущи мне навстречу выходит Мрозинская.
— Привет, .Броней, говорят, ты побывал во множестве стран!
— А ты во множестве театров, Мария!
— Но я всегда помню тебя, дорогой мой страж! Помнишь, как было на Раковецкой?
Мы идем взявшись за руки, словно мы в Лазенках [7] или в Парке Красинских. Мария говорит:
— Придвинься, Бронек. Ты провокатор, и я тебя убиваю! — и вонзает мне кинжал в самое сердце.
Я проснулся. За окном светало. Брыська стоял на задних лапах около постели и скулил, должно быть, я метался и стонал во сне.
7
Лазенки — парк в Варшаве.
Уже несколько раз я видел похожие сны. Всегда вначале какая-то мерзость на каторге, а потом женщина и смерть. Я не суеверен, не верю снам. Понимаю, что каторга — травма для психики и что-нибудь этакое крайнее, чудовищное должно сниться. Женщина, боже мой, я не был с женщиной пять лет, жажду ее, и неудовлетворенная биологическая потребность вводит женщину в сферу снов. А смерть — отражение всего комплекса моих взаимоотношений с Польшей. Я не думаю, что мне вынесли смертный приговор, хотя в нынешней обстановке возможно и это. Я даже не знаю, что обо мне теперь действительно думают товарищи в Польше, есть ли какие-нибудь доказательства — не считая догадок и сплетен — моей трусости, моей измены, из-за которых якобы два моих сообщника попали на виселицу. Возможно, что все уже выяснилось и с меня сняты обвинения. Как бы то ни было, мне всегда снится самый худший вариант, хотя наяву я о нем и не думаю — что меня убивают. Это бы окончательно закрепило мой позор — приговор приведен в исполнение, и дело с концом, никто не станет выяснять, справедлив он был или нет.
Есть переживания, которые, как навязчивые идеи, растут, крепнут, могут привести к самоубийству или свести с ума, если ты вовремя не разрядишься. Я совсем один. По-польски разговариваю только с Брыськой.
Завел вот толстую тетрадь в клеенчатом переплете цвета зеленоватого мрамора. Попробую писать. Не для потомков, нет. Я не страдаю манией величия и не думаю, что спустя годы кому-нибудь будет интересен дневник ссыльного из глухой сибирской деревни, где историческим событием считается падеж скота или золотая лихорадка. Просто буду записывать события и переживания, чтобы не сойти с ума, сохранить трезвый рассудок».
«20. VII.— Снова женщина, нет, не животная страсть, а чувство тихого блаженства. Та молоденькая девушка, которую я увидел когда-то на подмосковной станции. Она стояла у раскрытого окна вагона на фоне голубого неба и, казалось, смотрела свой весенний голубой сон».
«4 августа.— В Петров день начался сенокос. Сегодня вся деревня вышла убирать сено, и я вместе со всеми. После трех месяцев сытной деревенской жизни я с удовольствием работал граблями от зари до зари, это казалось приятной разминкой, тем более что сопровождалось песнями, шутками, прибаутками. Потом всех позвали ужинать, поели, ну и выпили, разумеется. Вдруг девушка, весь день проявлявшая ко мне
Домой возвращались вместе с Емельяновыми. Сидор рассказывал мне про Евку, как ее звал отец, не Дуней звал, как всех Евдокий, а именно Евкой, чтобы она была единственной среди миллиона тезок. Она уже боролась со всеми парнями в деревне, всех одолела и поэтому осталась в девках. Потому что у них, если муж жену любит, то все же бьет ее, а если не любит, то бьет тем более. И это нормально. Ненормально будет, если жена побьет мужа, а с Евки станется. Она гордая и сильная. Вот никто и не захотел рисковать, все женихи пошли на попятный. Ей уже двадцать четыре года, все ровесницы давно замужем, уже детей нарожали, а она «с такой силушкой взбесится совсем!»
Я не спал почти всю ночь. Жаждал женщины. Все равно какой! Я бы за ней побежал, как кобель за сукой, если б только никто не видел, что бежит интеллигент, политический ссыльный, поляк... Только это меня сдерживает, дай мне, господи, силы справиться с собой».
Васильев пригласил Бронислава на вечеринку, на шестое августа, а поскольку это был как раз базарный день и Сидор хотел купить коня и двадцать десятин земли, то они отправились вместе.
Переночевали у знакомых Сидора в Удинском и с утра отправились на базар, Бронислав, собственно, за компанию. Встретили нескольких тунгусов, желтокожих, черноволосых, с косичками, низкорослых, но плечистых. Сидор рассказал Брониславу, что за веселый нрав, наивность и рыцарство их здесь называют «сибирскими дворянами». Бронислав проводил Сидора, попрощался с ним и пошел навестить ксендза Леонарда Серпинского. Тот жил на краю деревни, на южном склоне холма, и хозяйничал на пяти десятинах, окруженных высоким забором.
Услышав лай собаки, к нему вышла высокая женщина в старинном кумачовом сарафане, седая, тощая, но со здоровым румянцем на щеках. Бронислав спросил, дома ли ксендз, и его пригласили зайти. С крыльца он прошел в комнату, похожую на лабораторию: на окнах стояли ящики с саженцами, на стенах — пучки сушеных трав и таблицы с какими-то цифрами, как оказалось, с записями температуры воздуха и земли, мелкий сельскохозяйственный инвентарь, на столе — бумаги и большущий омуль, а за столом — ксендз весь в белом. На нем были брюки из толстого домотканого льна, такой же пиджак с манжетами, но без воротника, все, как он потом рассказал, его собственного изготовления, только сорочку сшила экономка.