Сорочья усадьба
Шрифт:
Она начинает сердиться.
— Ты что, принимаешь меня за дурочку? За все это время я получила от тебя только одно письмо! Ты совсем обо мне забыл!
Он вскакивает и смотрит на нее сверху вниз. Глаза ее широко раскрываются, она закусывает губу. Плечи его начинают трястись. Надо скорей выйти из комнаты, уйти от нее подальше: тело его содрогается, и остановить эти судороги можно, только собрав всю силу, бушующую у него в груди, в единый кулак и обрушить ее на что-нибудь. Или на кого-нибудь.
В передней Генри видит свою гуйю и хватает ее. Он смотрит на нее, на свои вцепившиеся в нее дрожащие пальцы, невероятным усилием
— Прости меня, — говорит Дора, перевязывая ему руку.
Суставы пальцев его блестят и распухли, глубокие раны, наверное, очень болят. Сам виноват.
— Я совсем на тебя не сердилась, — продолжает она. — Я правда очень по тебе скучала. Сама не знаю, что на меня нашло. Ты вернулся, это главное, и теперь все хорошо.
Она жмет его здоровую руку, улыбается, но глаза ее все так же печальны. Нет, он не станет задавать ей вопросов. Сама расскажет, когда придет время и если захочет.
Гнев его куда-то совсем испарился. Как всегда, он даже не помнит, как это все случилось, что на него нашло; теперь он только рад, что все прошло. Слава богу, нанес вред только себе, не гуйе и не, боже упаси, Доре.
Они сидят в его комнате. Пылает камин, за окнами смеркается, наступает осенний вечер. Сырые дрова трещат на огне и дымят, дым щиплет глаза, но все равно ему очень спокойно и уютно. Дора убедила его подняться наверх и отдохнуть после трудного путешествия; соблазнительно, конечно, забыться в мягкой постели. Но он теперь слишком взволнован, ему не терпится показать свои трофеи.
Чтобы поскорей закончить с перевязкой, она зажигает лампу и подносил его руку поближе к глазам.
— Вот так, — говорит она, — теперь будет держаться крепко.
— Пойдем-ка со мной.
Генри встает, берет ее за руку и ведет вниз. Стараясь не смотреть на порванные ударом обои — руке его досталось еще больше, — он преподносит ей гуйю.
Она не знает, что с ней делать, но потом лицо ее проясняется и глаза теплеют.
— Значит, ты все-таки поймал ее, — шепчет она.
— Для тебя.
— Для меня, — повторяет она.
Она смотрит на птицу, на ее красивый изогнутый клюв, которым так удобно пить цветочный нектар, на иссиня-черные перья. На хвост с ярко-белыми кончиками. Птица сидит на ветке тотары, [47] а та, в свою очередь, прикреплена к деревянной стойке, которую она держит в руках, словно боится притронуться к самой птице.
— Ну, рассказывай, — говорит она. — Рассказывай все.
Они идут в гостиную, уютно устраиваются перед камином, и он рассказывает, как поймал эту удивительную птицу. Как много дней искал ее и не мог найти, и уже совсем было впал в отчаяние. Но однажды утром его разбудил проводник; приложив палец к губам, он молча указал на густые заросли кустарника, где с ветки на ветку порхала гуйя, ловя насекомых, и, похоже, совсем не замечала внизу людей. А может, просто была непуганая.
47
Тотара — вечнозеленое двудомное, растущее в Новой Зеландии хвойное дерево. Высота — до 30 м. Диаметр ствола — 2–3 м.
— Ах, Дора, — говорит он, — как
Голос его мечтательно смолкает; он снова видит эту картину перед глазами. Вот он быстро встает, стараясь не шуметь, тянется за ружьем, которое почистил и зарядил накануне. Подкрадывается, стараясь ступать легко, чтобы ни одна веточка не хрустнула под ногой. Он словно плывет над землей вслед за гуйей, порхающей над кустами. Прицеливается. Ему отпущен только один выстрел. И он не упускает своего шанса.
— Получилось все просто прекрасно, — говорит он, рассказав все это Доре. — Выстрел был такой точный, что даже крови почти не было. Сама видишь, образец получился удивительный.
— Да, удивительный, — говорит она.
Потом они лежат в постели и смотрят на колеблемый легким сквозняком язычок пламени единственной свечки. Он знает, что доставил ей удовольствие подарком, но все же в ее лице сохраняется странная неподвижность, словно за время его отсутствия молодость ее как-то поблекла. Он чувствует, что она хочет что-то ему сказать, она то и дело вздыхает, старается заглянуть ему в глаза и тут же быстро отворачивается.
Тогда Генри приподнимается на локте и нежно берет пальцами ее подбородок.
— Тебя что-то беспокоит, — говорит он.
Она отвечает не сразу, а когда открывает рот, взгляд ее, который она прятала с самого его прибытия, становится совсем беззащитным.
— Я бы хотела… — начинает она. — Нет, мне просто необходимо съездить к Макдональду. И как можно скорей. Можно?
— Ну, конечно. Что это тебе пришло в голову?
— Я все думаю о своей спине. Мне кажется, что она… совсем голая. Надо, чтобы на ней что-нибудь было, что-нибудь такое… прекрасное.
Он не просит от нее объяснений, он все понимает. Он и сам через это прошел, он уже испытывал эту жажду, которая привела его в Лондон в то время, как он был нужен отцу для какого-то важного дела, жажду, которая заставила его покрыть рисунком голую кожу левого бицепса.
— Завтра же напишу ему, — говорит он, — чтоб был готов к нашему визиту.
На этот раз они смело приехали утром. В дневном свете хорошо видно, как от просоленных ветров потрескалась штукатурка домов в порту; переулки залиты лужами мочи, оставленной ночными гуляками. Теперь активная жизнь порта переместилась на пристань и корабли — сверху, с городских улиц хорошо видны крохотные фигурки людей, бегающих с тюками на плечах, перенося грузы с кораблей в док и из дока на корабли.
Макдональд сидит в мастерской, глаза его мутны, он поджидает их, окутанный облаком табачного дыма. В комнате пахнет спиртным, но Генри знает, что татуировщик сейчас не пьян. Движения Макдональда чопорно-напряженны, проводя их в заднюю комнату, он ворчит, зачем они явились в такую рань.
— Вы прекрасно знали, что мы придем в это время, — говорит Генри, — поэтому, прошу вас, попридержите язык, сэр. Мы не виноваты в том, что вчера вы позволили себе слишком расслабиться.
Макдональд усмехается и сплевывает в ближайшую плевательницу.