SoSущее
Шрифт:
Но жертва розыгрыша, ни на йоту не веря этому пасынку лжи, оставила без реакции пассаж Нетупа.
— Ну, милости просим, отец беспокойства, — с интонацией предельно-фальшивого радушия, свойственного поздней брежневской эпохе, произнес Нетуп, но при этом жестко, по-борцовски, без привычной для локапал развитого социализма томной вялости расставил ноги и раскинул быстрые хваткие руки.
Да, такой то ли обнимет, то ли кинет — через бедро или как там у них еще, на всю голову.
— Ну конечно, конечно, — расплылся в ответной улыбке Онилин, пока не улавливая смысла игры. Ничего не поделаешь,
— Какой уж смысл, Платон Азарович, одни инстинкты, сами знаете, — легко согласился Нетуп.
— А принцесса газовая? — не сдавался Платон. — Ее вообще наш герой вантузом приголубил… по ошибке.
— По ошибке? — полупрезрительно вскинул подбородок Нетуп. — Не так он глуп, протеже ваш, чтобы под первое сосальце подлечь. А принцесса…
— Этот точно, не туп, как иные, — не в силах сдержать рвущийся каламбур, перебил Нетупа Платон, — жаль вот, знаниями не обременен.
— А принцесса, хоть и газовая, — усмехнувшись, продолжал Буратино, — все одно корпоративно чувствовать должна. Ну и надежда, она, знаете, дольше инстинктов живет.
— Ну а ты, Вован, ты же не дровосек железный, — теряя контроль, перешел на фамильярности Платон и вдруг понял, что с этим Буратино-IV он лоханулся уже во второй или третий раз. Так дальше пойдет, и в Лохани оказаться недолго.
— Не-е, деревянный, Платон Азарович, разве сами не видите, — сказал Четвертый, постучав пальцем по колпаку в матросскую полосочку… — А может, и стальной, кто знает. Ведь сосало-то меня ничье не берет, даже Ромкино, — перешел он на заданный Онилиным простецкий тон.
Платон поморщился. Прав был Гусвинский, ничего хорошего из сексота не выстругаешь. И эти его, как их, аллюзии, на сухорукого. Только не догоняет деревяшка, что стальными не руки должны быть, а изволение.
— Да ладно вам, Платон Азарович, с вами и пошутить нельзя, — со всей дружелюбностью, на какую был способен его голос, сказал Нетуп. — Мозоль у меня здесь, видите, — и протянул под нос церемониарху желтоватый сгиб пальца. — Из лука стреляю сейчас, по старинке. — Вот и не сладил ваш протеже с пальчиком… — заключил Нетуп и поспешно, словно его могли разоблачить, убрал руку за спину.
Из лука стреляет, размышлял Платон, поглядывая в окно, за которым на воздетый к небу меч Разящей опускалось краснеющее светило перед своим ежедневным уходом в воды Нижней Волги. Необычайно прекрасна и мощна была в этот момент Зовущая, словно бы воспарившая всей своей исполинской статью над зеленеющим чревом Матери Майи. Да-да, вот это… из-за этого, больно толкающего в позвонки горячего ключа, что рвется из бездонных архаических недр и сладкой
Как глухарь на току, съязвил над собой церемониарх, теперь понятно, в кого выпускает стрелы этот лысеющий купидон, — и в задумчивости провел рукой по блеснувшей потом волнения просеке угловатого черепа.
— Манит, Венчающая, Платон Азарыч? — повернувшись к закату, спросил Нетуп.
Платон еще не пришел в себя и поэтому решил не прерывать Нетуповых измышлений.
— Манит, вижу, — продолжал Буратино, подавшись всем телом к окну, — вот и меня тоже, — как-то легко признался он, — может, и вправду помазать хочет… как Мамая, — обреченно-мечтательно вздохнул локапала и смешно свернул в трубочку узкие подвижные губы, — или покарать…
— Хочет, хочет Карающая… — придя в себя, согласился Платон. — Третьим будешь. Первый Леной крещен, второй Обью стальной, а ты, брат, считай, самой Реей-Европой, Ра-рекой, Нижнею Волгой, Путой степной… — церемониарх вдруг посерьезнел, — Волгиным нарекаю тебя! — после строго выдержанной паузы торжественно возгласил мастер церемоний, игнорируя последний титул и пристально следя за желваками под тонкой кожей Нетупа: вначале — камень, потом — сыр, а потом и вовсе подтаявшее масло утоленного тщеславия.
И два адельфа, разделенные внешними правилами игры, сейчас, снова вместе, в том порыве игривой безмятежности, что объединяла их ранее в увлекательной, опасной и красивой игре, громко, сочно, продолжительно и бурно рассмеялись.
А когда закончили, перед ними полукольцом стояли отошедшие от Ромкиной анестезии адельфы и с любопытством, точно макаки в зоопарке, разглядывали странных, неприлично хохочущих и совсем безволосых собратьев.
Они остановились синхронно, точно по отданной кем-то команде. В один миг сделались серьезны.
И тишина сделалась абсолютной. Званые и не очень, избранные и призванные, холодные и теплые, старшие и младшие, начала элементов и элементы начал, — все в этот миг вернулись в то изначальное состояние, о котором говорил своему недососку его протектор, Платон Азарович Онилин. Неразличимыми, равными и свободными ооцитами, братьями на пороге Храама, чадами Ее неиссякаемой Дельфы… верными адельфами стояли они перед грозным ликом Маархи двух истин, отталкивающей и зовущей, рукой и мечом, силой и красотой, преклоняясь перед Матерью владычеств и повинуясь Владычице матерей.
Построенные невидимым командиром, по стойке смирно, вытянув подбородки, стояли адельфы. Лишь один Пронахов все еще пребывал в гипнотическом созерцании собственного пальца.
— Надо же! — сказал он с видом Ильича, пробравшегося тайными подземными тропами из Мавзолея в Манеж.
Не иначе рудимент проснулся — его слово, рассуждал Онилин, всматриваясь в лунатическое состояние Пронахова.
— Будь! — прошептал он ключевую мантру в сторону великого проклинатора.
Пронахов вздрогнул, изумленно осмотрел вытянувшихся супостатов и, быстро краснея, опустил руку.