Соть
Шрифт:
– Научится.
– Это смешно: хромой завклуб спит на дереве, зацепясь ногой за ветку!
– Нет, отступить до пастушества – и точка.
– Но ведь стадо – это уже интеллект, это организация!
– Нет, инстинкт! И журавли имеют вожака, а летят клином…
Остановясь, Сузанна нетерпеливо теребила ветку сосенки, и деревцо шумело от осыпающейся капели.
– Я отвечаю вам: поколение, которому принадлежит жизнь, порвало связь с прошлым. Оно выросло в грозе, его не увлечь мишурой из прошлого. Кроме того, у них есть смелость желаний…
Он обнажил зубы.
– Для них и хлеб достижение!
– Да, потому что ему придан другой смысл. Чего же хотите вы?
– Воскресения души.
– …то есть реставрации? – Она предоставляла ему возможность открытого поединка,
– Надо вызвать к бытию человека, который спасет.
– Вы говорите о Бонапарте?
Он со злобой поднял руку:
– Не надо браниться! Я сказал об Атилле.
– Я не понимаю.
– Так не прерывайте меня! Земле нужен большой огонь. И верьте, ураган этот наступит, Атилла придет в нем. В годы войны и нищеты в России уже рождался этот ребенок, наступало прозренье истины. Титы Ливии, Теккереи, Мильтоны всех стран охотно разбирались на цигарки, а Рубенсы, если попадались в гущу вихря, ценились лишь по количеству калорий, заключенных в их обветшалых холстах. Одетые в гнев, люди подымали руки на музеи, в которых скопились Мидасовы богатства, все эти портреты и статуи величайших мерзавцев мира, лукавых праведников, безумных завоевателей, мадонн, мошенников, арапов и дураков… Этим людям души были дороже, чем Пифагоровы штаны или собор Парижской богоматери. Они говорили: пусть мертвые лежат в земле и не правят живыми через посредство гениев. Человек мстил красоте, которую родил и которая делала его рабом. Ребенок рос, стихии были няньками, он уже ухмылялся, и, судя по резвости, можно было ждать от него великих свершений… каждый двадцатый в стране видел е г о собственными глазами, но предприимчивые родители… ха, все те же порох и сытость! Но он еще вернется, возвратит утраченную душу, научит понимать хлеб, любить едкий дым костров. Он придет на коне, одетый в лоскут цвета горелого праха, в волосах его ветер, в бровях полынь. Слабые вымрут в год, а сильных он посадит на коней и поведет назад, к тезису. Время потечет вспять, через темные дни; им придется переплывать реки крови, карабкаться через Гималаи обессмысленных вещей…
– …они разобьют погреба и выпьют всю водку! – в тон ему вставила Сузанна, но его уже не остановить было и насмешкой.
– В этом последнем странствии родится новое, беспамятное поколенье. Только в песнях, у громадных степных костров, они помянут про глупую рыбу, которой посчастливилось однажды выбросится из волшебных неводов. Пускай: песня, как могильный памятник, – она способствует забвенью… Границы областей сотрутся, вся планета станет человеку родиной, словам л ю б о в ь и с о л н ц е вернутся их первоначальные значения. Не все, но к а ж д ы й будут счастливы. В пустыне проскачет свободный и голый человек. Слушайте… я до сих пор так и не знаю вашего имени… неужели вы не понимаете, что, в сущности, человечество только и живет надеждой на Аттилу?!
Сузанна с любопытством взглянула на него:
– А советские фабрики и заводы надо взрывать или не надо?
Он ожесточенно покачал головою:
– Вы так и не поняли меня. Я напрасно распространялся перед вами. Мне жаль себя…
– Нет, я поняла и благодарю за доверие. Я попрошу Увадьева сделать оргвыводы, как теперь говорится! – Она уходила.
– Последний вопрос! – Он заступил ей дорогу. – Где тот?.. его звали Савкой в ту ночь.
– Савка?.. Он сунул гранату в рот, когда его брали. Имейте в виду, это почти и не больно.
Ему хотелось догнать ее и отнять свою идею, которую она с такой легкостью подвела под статью уголовного кодекса. Но она ушла, а он, выдернув травинку, обессиленно жевал ее сочный, сладковатый стебель. Ему пришла мысль, что он запутался, что вовсе и не хватит воли на овладенье миром. Там, под сумасбродной оболочкой идеи, крылось простое человеческое честолюбье. Именно не война, не годы развала и бедствия создали его характер, а ничтожный случай юности, когда еще собирал марки. Дело было в реальном училище, дело было в директорском кабинете: штатский генерал со лбом до самого затылка уговаривал его сходить к высокому покровителю и шаркнуть ножкой за стипендию, на которую учился. Голос
Побитая гнилая вика цеплялась за ноги. Он шел быстро, и над ним его же путем катилось облако, взъерошенное и в полнеба; одна и та же влекла их судьба. Ярость ускорила шаги Виссариона, но и облаку прибавил резвости усилившийся ветер. Оно распалось над лесом в тяжелые, моросящие клочья, а человеку понадобилось прежде свернуть в Макариху, к дому председателя волсовета.
V
Всем, кто умел заснуть в эту ночь, снилось это дикое облако, но каждому в различном виде. Увадьев видел красный шар, громоздко катившийся с востока на запад, Акишин – окоренную болону на шестериковом березовом комле, которая издалека несла последний удар на сотинскую запань; Вассиан – просто заячью голову, кощунственно пристегнутую к безгласному тулову Евсевия. И будто тысячи народу от гор, от рек, от степей пришли поклониться святому, лежащему в пышном соборе, который к этому сроку уже достроило Вассианово воображение. И будто, стоя ближе всех, все старается казначей прикрыть платочком меховое лицо старца, но тот бьется и сдергивает пелену, и все видят и, внезапно прозрев, бегут вон. И тут, на перегибе сна и яви, снова вкрадывается сомненье: истине ли поклонялся, правды ли ради лукавил бессменно двадцать лет в многотрудной должности казначея? Все чаще теперь вторгалась такая сумятица в непрочные сны Вассиана…
Накинув овчину, он вышел из кельи. За облачной высокой кисеей расплывчато и надменно просвечивало солнце. Розовые потемки зари здесь, на огороде, пахли тмином. Бурная ночь придвинула оползень еще на полсажени; гряды укоротились, и огуречные усы недоуменно повисали над бездной. Было обидно глядеть на поломанную, втоптанную в грязь ботву; Вассиан бесцельно обошел скит. Всюду жестокое опустошение представало его хозяйственному глазу. Ночью близ церкви десятибалльным ветром повалило дерево; вершина проломила железный навес и вышибла цветные стекла на паперти, дар все того же чудака Барулина. Подняв осколок покрупнее, Вассиан сокрушенно протирал его полою, точно он мог еще пригодиться в этом обреченном гнездовье бога.
Его неудержимо потянуло прочь из гиблого места. Не расставаясь с драгоценным осколком, напоминанием былой славы, казначей двинулся по просеке, выводившей прямо на мысок. Давно здесь не проходил никто; по дорожке расплодились цветистые и наглые грибы. С деревьев шумно падала ночная влага. В орешнике неуверенно посвистывали птицы. «Это чирки», – подумал казначей и, хотя был знатоком пернатых, не заметил своей ошибки. Из трещин на скамье выползла ядовитая оранжевая плесень. Смахнув ее веткой, Вассиан присел на краешек, осторожно, – как в чужом доме. Сверху, на взгляд казначея все обстояло благополучно. На реке по-прежнему стояла прорва лесу; запань искривилась дугой, и только отдаленное журчанье вод напоминало о паводке. Зевнув, ибо уже утомился печалями, он приложил осколок к глазу. Цвет стекла был густо-красный.
Он не узнал Соти и, не поверив глазу, принялся протирать стекло. Красный зной стоял над рекою; листва была прозрачна и темна, а небо исполнилось недоброй черноты. Все было как бы в пламени, а лесная масса представлялась потоками застылого базальта, извергнутого из недр. Облачная лава надвигалась с востока. Движения людей, копошившихся на противоположном берегу, приобрели злую и тревожную значительность. Стекло искажало правду; правда стекла была совсем другая. Верховой гнал по берегу клячонку, везя почту па Шушу, а Вассиану показалось, будто на апокалипсическом таракане удирает от Страшного суда. Красная пленка легла на сознание казначея; он увидел человека, стоящего неподвижно на берегу, и почувствовал, что человек сейчас неминуемо упадет. Он едва успел откинуть колдовское стекло, и в ту же минуту произошла катастрофа. Прорыв запани произошел на его глазах.