Совесть. Гоголь
Шрифт:
Так-то вот, брат, и, притворно зевнув, пошире распахнув с намереньем рот, он скучновато, вяло, точно засыпая, сказал:
— За хлопоты благодарю от души. В усердии твоём не имею сомнений и впредь. Скажу тебе более. Ты не мог не приметить. Что я ничего не поправил в прежних листах, чтобы цензура не измыслила новых препятствий. Так ты корректур ко мне не носи. Пусть оно далее пойдёт без меня. Кое-где я натолкнулся на плохую грамматику и почти отсутствие всякого смысла. Пожалуйста, поправляй всюду с такой же свободой, как поправляешь ученическую тетрадку. Если где частое повторенье одного и того же периода, дай им другой оборот, нисколько не сомневаясь, будет ли хорошо. У тебя-то будет всё хорошо. Ну-с, а теперь...
Сигарка завертелась в засуетившихся пальцах,
— Не подводил тебя, не подведу и впредь, а дело пойдёт поскорее, ежели типографщики, разумеется...
Николай Васильевич тотчас приметил это внезапное «ты» и угадал по нему, что доверие Степану польстило и что Степан пока что не раскусил, какая именно вещь затаилась за его поручением. Он даже несколько позабавился тем, как быстро перескочил его гость от недоверия, от тонких интриг к панибратству, но тут же и подивило его, что размышляет о таких вздорах, что брось, именно в такую минуту ощущая с особенной ясностью, что действительно, может быть, близится к последнему шагу. Уже всё постороннее этому суровому шагу исчезало в душе, уже в ней устанавливался строжайший покой, и он чуть не лениво сказал, отчего-то поглаживая себя по плечу:
— Вот именно, без меня это дело пойдёт побыстрее.
И внезапно сообразил, что могло означать «без меня», однако лишь мимоходом, одним этим случайно оброненным словом, связать же с «Мёртвыми душами» это слово не успел и не смог, ибо тотчас оно представилось огромным, не вмещавшимся в мудреный и сокровенный их разговор. Не рассердившись, что так нелепо, чуть ли не грубо ему мешают обдумывать самое важное, может быть, даже решающее дело своё, он смутно, однако тотчас успел догадаться о том, что ещё оставалось время подумать об этом и что лучше бы всего не спешить думать об этом. Успокоясь на таком заключении, он глядел и слушал внимательно, наблюдая, как с каждым словом лицо Степана становилось значительней:
— Однако мы не решили с тобой насчёт твоей «Переписки»...
Он не предполагал, что окажется затронутым и этот болезненный, нисколько не посторонний, но всё же ненужный вопрос, тем не менее не смутился и начал издалека:
— Когда я пробежал эту книгу, возвратившись домой, я был испуган, не мыслями, не идеей её, но той чудовищностью и тем излишеством, с которым было многое выражено и которая, точно, многим представила в другом виде мысли мои и приписала многому такие цели и такие виды, от которых должно содрогнуться сердце благородного человека. Есть какой-то дар преувеличенья, есть какое-то в нашем времени неспокойствие. Головы всех не на месте, как и моя голова. Может быть, от этого самого и истина ищется больше, чем прежде. Это переходное состояние, в котором находится наша эпоха, совершается и в каждом из нас, особенно в том, кто пошёл вперёд. Взгляни пристально, и ты увидишь это состоянье во всех, которые сколько-нибудь стоят впереди, а между тем всякий уверен, что он уже выбрался из этого состояния. Удастся ли кому одну сторону истины открыть, тот уже своим открытием горд. Со мной было то же от переходного моего состояния. Бог знает, может быть, оно во мне ещё продолжается.
Степан поджал губы и не посмотрел на него:
— Переиздавать «Переписку» всё же придётся, и я прошу тебя ещё раз, прошу настоятельно, потому что хочу вам добра, вы мне в этом поверьте, как брату: выбрось ты это грязное замечание о Погодине, выбрось всенепременно, чтобы оно впредь тебя не позорило в глазах всех честных людей, которые не ведают и без того, что о тебе подумать, после множества недоумений, которые окружили внезапно ваше громкое имя.
Николай Васильевич отметил как-то холодно, чуть не равнодушно, что вот и дождался сообщенья о том, что всенародно позорит себя в глазах именно честных людей каким-то одним замечанием, которое непременно должно быть наименовано грязным в этой дружеской, предположительно тёплой беседе. Его поразило, что он оставался бесчувственным: ни задора, ни гнева, точно речь завелась не о нём. Он со вниманием ощупал своевольные свои ощущенья. Всё так: его настроение оказывалось безмятежным и ровным, в его настроении не
— Замечание это, по мненью всех честных людей, и несправедливо, и неуместно, и бесчестит тебя. Я своим дружеским долгом полагаю напомнить тебе: великий писатель не должен выглядеть мелочным, от этого недолго сделаться мелким.
Он оценил хитроумную игру этих слов, афоризм же, по всей вероятности, придумался прежде, дома ещё, в кабинете, однако и эта приготовленность афоризма нисколько не зацепила его. Он вдруг изумился: что за суровый покой? И не ответил, недодумал опять. Он лишь с тихой радостью принял как милость, что душа его, слишком ранимая, наконец-то становилась неуязвимой и обсуждать самые скользкие темы являются силы ума. Как хорошо! И, приспуская ресницы, он нарочно подзадорил Степана, чтобы узнать, для какой всё-таки надобности тот явился к нему:
— Именно так я и думал о нём.
Степан взметнул брови и вытянул губы, точно дунуть хотел:
— Ну так и что? Думай как хочешь! Скажи ему сам, если приспичило вдруг, с глазу на глаз, что тебе не нравится в нём, какая черта. Для чего же печатно-то близкого друга срамить? Да и дружба зачем?
Тогда он пояснил, улыбаясь решительно:
— А затем, что бесчестен и недобросовестен он, и хуже всего, что бесчестен даже с собой. Главное, ещё и затем, что не только не обдумал упрёк и не заглянул поглубже в себя, а ещё явней свой грех выдаёт за свою добродетель, а хуже этого не может быть ничего ни в каком человеке, тем более в таком человеке, как он. Ты пойми, упрёки во спасение нам. Чем больше живёшь и чем становишься лучше, тем более жаждешь упрёков, а ему надобно, чтобы его не попрекали ничем, каково? Да я бы дал много за то, чтобы слышать, как бранят меня самого, хотя бы и тот же Погодин, разве я ему когда воспрещал? Даже самая несправедливая брань, какова всегда его брань, для меня давно сущий подарок, потому что всякий раз заставляет меня оглядываться на себя самого, а едва оглянешься на себя самого, тотчас не увидеть нельзя, что в тебе ещё многого недостаёт. Пусть же оглянется на себя, это необходимо ему.
Степан, неожиданно для него, согласился, склонив голову несколько набок:
— Что ж, хорошо.
Но он был убеждён, едва взглянув сверху прямо в лицо, что сию же минуту удивительно прямой Степан каким-нибудь чудным образом выкрутится и вывернет свою мысль наизнанку, и ожидал, даже с небольшим интересом, куда тот метнёт, сам неторопливо подумывал, каким способом можно было бы совершить фигуру выворачиванья.
Поморщив лоб, совершенно слегка, Степан поднял вверх, не без торжественности, указательный палец:
— Но и ты неделикатно с ним поступил. Согласись, одно уж стоит другого.
Ну, таким и должен быть первый ход, слабоват, да за ним приготовлен второй, и он возразил:
— Между нами всеми есть недоразумение в этом затянувшемся деле. И старый Аксаков, и ты, и Погодин сильно уверены в том, что я сержусь на него, и под этим углом на все слова мои вы и глядите, привыкнувши, по чувству нежного участья друг к другу, щадить человека в миролюбивое время и только во гневе высказывать ему всю правду о нём. Вы и в моих словах увидели гнев и, что похуже ещё, долговременное желание мстить. Однако ж ни гнева, ни желания мстить у меня в этом деле не слышалось. Давно прошёл гнев, мстительности же я никогда не питал ни к кому, как бы ни оскорбили меня.
Даже напротив, меня всегда веселила мысль примиренья с самым непримиримым, наиболее ожесточённым на меня неприятелем. Минута прошенья и примиренья всегда казалась мне праздником и в жизни моей лучшей минутой. Вот истинная правда моего сердца тебе.
Степан воскликнул искренно:
— Как я за вас рад! Вы даже не знаете, как я теперь рад!
Нисколько не приметив этого чувства, он пустился доказывать, не успев подумать о том, что сам заваривал спор, в который искусно заманивали его: