Советские каторжанки
Шрифт:
— Честное слово, не знаю.
— Про триединство слыхали?
— Что-то слышала, но что это означает — понятия не имею.
— А какой символ этого триединства? — ехидно осклабился Байкалов.
— Не знаю. Я никогда не видела у них плакатов, картин, где это может быть нарисовано, я же русская.
Байкалов, кажется, поверил, видя мое искреннее недоумение.
— Трезубец! — торжественно провозгласил он. Я вспомнила, что где-то у кого-то — не помню где — видела изображение, похожее на вилы, но не обратила на это внимания.
— Так где же этот трезубец в письме? Там же ничего не нарисовано! — удивилась
— Не нарисовано, так написано! Вспомните конец письма: да будет с вами вечно вера, надежда, любовь! Это и есть триединство — трезубец.
Байкалов с выражением явного превосходства посмотрел на меня сверху вниз.
— Боже, какая чушь! Ведь письмо писал русский, первая подпись его же — Мельникова. Причем тут бандеровский символ? Это же обычное новогоднее поздравление, а вы из него создаете какое-то дело! Зачем?!
— Так теперь вы признаете, что являетесь руководителем подпольной группы? Назовите имена участников! — перешел Байкалов на официальный тон.
— Да нет же! Никакой группы не знаю и знать не хочу! Я русская, поймите же вы! Причем тут какая-то группа, какой-то символ? Это же нелепость!
Протокол и на этот раз был составлен честно. Я не могла не уважать Байкалова за это. Он явно выполнял чье-то приказание и не смог его выполнить, оказавшись порядочным человеком. Отпуская меня, Байкалов сказал, что больше вызывать не будет, со мною будут говорить другие товарищи. Я еще пожалею, что не была с ним откровенной до конца. Я сказала ему очень приветливо: «До свидания», — помахала рукой и вышла вслед за надзирательницей.
До начала следствия меня несколько раз выводили на работу, когда штрафников в БУРе собиралось побольше, но ко мне сбегались украинские и русские девчата за информацией. Векличку сняли с бригадирства и тоже посадили, изолировав ее от людей. Все решили, что это я ее «свалила», и прониклись уважением ко мне. Администрации не нравилась такая моя популярность. Меня перестали выводить на работу. И тут началось следствие, но я все время обменивалась с Марусей записками, рассказывая о своих делах.
В БУР попала еще и Надя Бедряк. Она прибила одну стукачку, но по случайности не до смерти, а только до состояния невменяемости (била по голове). После суда и пребывания в закрытке Надя получила взамен 15 лет каторжных работ 25 лет исправительного лагеря, а пока досиживала срок изоляции в БУРе. И когда во время еды открывались кормушки в камерах, мы с Надей перебрасывались парой слов: как дела, что новенького? И хоть на эти вопросы ответить было нечего — было приятно увидеть знакомое приветливое лицо и обменяться сочувственно-понимающими взглядами.
Недели полторы меня никуда не вызывали. Однажды вечером за мной пришли. Надзирательница отвела в тот же двухэтажный дом, только в другой кабинет на первом этаже. Там я увидела высокого офицера в звании подполковника. В красивом полнеющем лице была жестокая складка. Выслушав анкетные данные, офицер спросил:
— Письма получаете? Кто дома из близких? Посылки присылают? Получив ответ, заговорил о другом.
— Ну как? Будем признаваться? Назовите всех, кто входит в вашу нелегальную группу.
— Никакой группы нет, и я никого не знаю!
— Не надо сердиться и врать не надо. Как же вы можете не знать людей группы, которой сами руководите? Это же неправда, и вы только хуже делаете
— Как вы можете?! — воскликнула я. — Ведь по Конституции родители за детей не отвечают.
— Ну это Конституция, а вы прекрасно знаете, что семьи репрессированных всегда отвечают за своих близких. Мы их высылаем, арестовываем, если они этого заслуживают. А заслуживают или нет — это сами решаем. Ну что? Будем признаваться? Нехорошо, нехорошо! И сотрудничать с нами отказались, и не признаетесь. А вы подумайте хорошенько, потом придете и скажете. Итак, будете с нами работать — сообщите имена тех, кто в группе националистов в лагере. Хорошо? Идите и думайте! — отпустил он меня.
Я была в ужасе: как быть? Какие имена я должна назвать, если никакой группы нет и быть не может? А что будет с мамой? Неужели ее могут тоже посадить вот так, ни за что? Что же делать? Что делать? По спине ползли холодные струйки страха. Ночь я не спала, но до утра так ничего и не придумала.
А утром в камеру ввели женщину средних лет. Она была из зоны ИТЛ — всех каторжанок я знала. После бессонной ночи, переполненной тревожными мыслями, я еле ответила на приветствие новенькой. Та, не обращая внимания но холодный прием, нашла себе место на нижних нарах, сняла и положила аккуратно под себя бушлат так, словно для нее место в камере было привычным. И сразу начала полуукраинской скороговоркой, типичной для жителей Донбасса или Ростова, рассказывать про свои дела. Оказывается, ее все преследуют: и «они» — начальники, и соседи по бараку. «Они» требуют, чтобы она работала на них, но она не хочет, а соседи считают ее стукачкой, и им не докажешь, что она не такая, что не занимается доносами.
Похоже было, что ко мне подсадили «наседку», которая должна вызвать на откровенность. Ну что ж, попробуем, — решила я.
Выслушав до конца излияния соседки, я начала тоже жаловаться на свою судьбу и примерно в таком же ключе, попросила только никому ничего не говорить, пусть это все останется между нами... Я поведала ей, что начальники решили, будто я могу им помогать, а я никак не могу, потому что не умею хранить тайну, все равно кому-то расскажу. Не хочу начальников подводить, вот и отказываюсь от сотрудничества. И что девчата, такие бессовестные, считают меня стукачкой, а сами на меня донесли, будто бы я занимаюсь политикой, а мне, честное слово, хочется жить тихо и мирно, и чтобы никто не трогал. А здесь сижу потому, что не хочу начальникам помогать и ничего не могу про эту самую политику рассказать, а мне не верят...
В общем, мой рассказ был похож на правду и, наверное, потому сработал. «Наседку» к вечеру забрали, а меня больше никто не вызывал. То ли подполковник удостоверился в моей наивности, то ли стукачка была у них в большом доверии, но больше никто и никогда об этом деле мне не напоминал.
Глава 18. ОЖИДАНИЕ
Потянулись дни томительного ожидания конца нового срока. На работу не выводили, часто обыскивали — искали записку, а нашли иголку. За иголку посадили в ШИЗО, сидела пять суток. По ночам дневальная — западноукраинка — приносила мне горбушку хлеба и записку от Маруси. Я тут же отвечала и отдавала бумажку дневальной. От Маруси все девчата знали о моем положении.