Современная идиллия. Книга 1.
Шрифт:
– Послушай, да ведь это воровство! – сказал я Глумову, когда мы возвращались домой.
– Не знаю, как тебе сказать, друг мой, – ответил он мне, – но, во всяком случае, могу утверждать наверное, что деяние, которое мы совершили, не принадлежит к числу таких, кои заключают в себе потрясательный характер.
– Помилуй! Как же не потрясательный, коли мы прямо воруем! Ведь это значит, что мы, так сказать, самым делом потрясаем принцип собственности.
– Потрясаем, это так. Но, во-первых, мы потрясли его только на пять копеек, а во-вторых…
– Позволь! Ведь, в сущности, все равно, что на пять копеек, что на миллион… все-таки воровство. Вот Юханцев, например… Надеюсь, что это потрясение?
– Нет, не потрясение, потому что он потряс потихоньку. Пускай все потрясают – это уж дух века такой, –
– Но ведь Юханцев…
– Он свое получит. Вероятно, уедет в места более или менее отдаленные… Теперь представь себе такой случай. Предположи, что он делом ничего не потряс, не похитил ни на пять копеек, ни на миллион, а взамен того пришел и сказал громко: я не хочу вашего миллиона, но утверждаю, что не менее вас имею право на него, имею, имею, имею! Ведь дело-то, пожалуй, не местами более или менее отдаленными для него разыгралось бы, а чем-нибудь поважнее. Вот эго-то я и разумею под именем деяний, имеющих потрясательный характер. Понимаешь?
– Клянусь, не понимаю.
– Чудак! Как же ты не понимаешь, что ни мы, утаившие у Доминика пятак, ни Юханцев, утаивший миллион, – мы совсем ничего не потрясли, а просто украли, и больше ничего. Допустим, однако ж, даже, что ты прав, что элемент потрясения отчасти входит и в эти деяния, но какого же рода это потрясение? Это потрясение частное, единичное и, в конце концов, даже безобидное. Ты потряс Доминика, Доминик потрясет прочих потребителей, потребители, в свою очередь, тоже потрясут каждый по мере сил своих… Посмотришь – ан все в расчете! Понимаешь теперь?
– Кто же нибудь, однако ж, останется на бобах?
– Само собой. Но этот, который останется на бобах, зане ему потрясать ничего не дано, этот, любезный друг, не скажет. Земля, огонь, воздух, вода – многое значат на жизненном пире, да голоса не имеют. Так-то, голубчик.
В эту минуту мы поравнялись со Старо-Палкиным трактиром и как раз наткнулись на Очищенного, который опрометью сбегал с крыльца.
– Куда? Что так спешно?
Но он торопливо махнул рукой и почти что на бегу уж объяснил, что его некто обыграл на два рубля в биллиард, так он отпросился на минутку…
– И не воротишься?
– Помилуйте! У меня и в кармане всего полтинник! С этими словами он приударил еще шибче, так что через минуту мы уже смутно видели, как вдали мелькали его ноги.
– Вот тебе и пример в подтверждение, – сказал Глумов, – неизвестный биллиардным кием потряс Очищенного на два рубля, а Очищенный в эту минуту на ту же сумму потрясает его быстрыми ногами! И в конце концов – оба в расчете.
Странное дело! Я очень хорошо сознавал, что слова Глумова представляют сплошной и совершенно наглый парадокс, и в то же время чувствовал, что обличить этот парадокс нет возможности. Выходило что-то совершенно чудовищное: приготовление к преступлению наказуемее, нежели совершение преступления, то есть преступнее слова, слово преступнее действия. Что-то совершенно противоположное обычному юридическому порядку. А между тем это так, это встречается на каждом шагу. Везде две меры, двое весов. И так это сбилось, перепуталось, что надо только удивляться прозорливости и наметке тех, которые сразу угадывают, куда следует одну меру применить, а куда – другую.
– Не воровать в наше время нельзя, – разглагольствовал между тем Глумов, – потому что не воровать – это значит не идти рядом с веком. Но надобно воровать по моде, "как принято", – в этом и секрет весь. Юханцев поступил несколько грубо: он "вынул" из ящика – вот за это и состоит под судом. Но если б он, например, взял на себя реализацию облигаций или закладных листов и при этом положил в карман "провизию" даже, может быть, вдвое большую, то никто бы этого ему и в укор не поставил. Вот как надобно воровать. Чтоб и в заседание суда не попасть, и миллионы за собой навсегда закрепить, и финансистом прослыть. Вот и мы с тобой тоже в некотором роде "провизию" получили, в форме лишнего куска кулебяки. Мы не "вынули" этого куска, не спрятали его, а просто воспользовались обстоятельствами. Народу много набралось, приказчик
В некотором царстве, в некотором государстве жил-был ретивый начальник. А случилось это очень давно, в ту пору, когда промежду начальства два главных правила в руководство приняты были. Первое правило: чем больше начальник вреда делает, тем больше отечеству пользы принесет. Науки упразднит – польза; город спалит – польза; население испугает– еще того больше пользы. Предполагалось, что отечество завсегда в расстроенном виде от прежнего начальства к новому доходит, так пускай оно сначала, через вред, остепенится, от бунтов отвыкнет, а потом отдышится и настоящим манером процветет. А второе правило: как можно больше мерзавцев в распоряжении иметь, потому что обыватели своим делом заняты, а мерзавцы – люди досужие и ко вреду способные.
Все эго ретивый начальник на носу у себя зарубил, и так как ретивость его всем была ведома, то вскорости дали ему в управление вверенный край. Хорошо. Помчался он туда и уже дорогой все сны наяву видит. Как он сначала один город спалит, потом за другой примется, камня на камне в них не оставит – все затем, чтоб как можно больше вверенному краю пользы принести. И всякий раз при этом будет слезы лить и приговаривать: видит бог, как мне тяжко! Годик, другой таким манером попалит – смотришь, ан вверенный-то край и взаправду помаленьку остепеняться стал. Остепенялся да остепенялся– и вдруг каторга! Да не такая, как в Сибири, каторга, а веселая, ликующая, где люди добровольно под сению изданных на сей предмет узаконений блаженствуют. В будни работу работают, в праздник песни поют и за начальников бога молят. Наук нет – а обыватели все до одного хоть сейчас на экзамен готовы; вина не пьют, а питейный доход возрастает да возрастает; товаров из-за границы не получают, а пошлины на таможнях поступают да поступают. А он только смотрит да радуется; бабам по платку дарит, мужикам – по красному кушаку. "Вот какова моя каторга! – говорит он ликующим обывателям, – вот зачем я города огнем палил, народ пугал, науки истреблял. Теперь понимаете?"
– Как не понимать – понимаем.
Приехал он в свое место и начал вредить. Вредит год, вредит другой. Народное продовольствие – прекратил, народное здравие – уничтожил, науки – сжег и пепел по ветру развеял. Только на третий год стал он себя поверять: надо бы, по-настоящему, вверенному краю уж процвести, а он словно и остепеняться еще не начинал…
Задумался ретивый начальник, принялся разыскивать: какая тому причина?
Думал-думал, и вдруг его словно свет озарил. "Рассуждение" – вот причина! Начал он припоминать разные случаи, и чем больше припоминал, тем больше убеждался, что хоть и много он навредил, но до настоящего вреда, до такого, который бы всех сразу прищемил, все-таки дойти не мог. А не мог потому, что этому препятствовало "рассуждение". Сколько раз бывало: разбежится он, размахнется, закричит "разнесу!" – ан вдруг "рассуждение": какой же ты, братец, осел! Он и спасует. А кабы не было у него "рассуждения", он бы…
– Давно бы вы у меня отдышались! – крикнул он не своим голосом, сделавши это открытие, – посмотрел бы я, как бы вы у меня…
И погрозил кулаком в пространство, думая хоть этим пользу вверенному краю принести.
На его счастье, жила в том городе волшебница, которая на кофейной гуще будущее отгадывала, а между прочим умела и "рассуждение" отнимать. Побежал он к ней: отымай! Та видит, что дело к спеху, живым манером отыскала у него в голове дырку и подняла клапанчик. Вдруг что-то оттуда свистнуло – и шабаш! Остался наш парень без рассуждения.