Современная венгерская проза
Шрифт:
Вукович, однако, неправильно истолковал его смех и встал было, полагая, что для первого раза, для визита вежливости, вполне достаточно. Но Хайдик, мигом придя в себя, гаркнул на него без всякого перехода. Повелительное это предложение было очень кратко и, если чуть пространней изобразить его общепринятыми письменами, выйдет нечто вроде: «Ии-эй!» «Да-да», — послушненько отозвался Вукович, прищелкнув даже каблуками на манер бравого опереточного лейтенанта. Битым он вовсе не собирался уходить — напротив, только победителем, и методику помнил с детства. Ему еще восьми не было, когда у них, во втором классе, появился некто Бокоди, дылда десяти-одиннадцати лет, который утверждал свое право верховодить многократным второгодничеством, оказываясь, само собой, сильнее всех и систематически расправляясь с одноклассниками очень простым способом: подойдет к намеченной жертве и заявит: «У тебя в ухе макуха» (или что-нибудь в этом роде), на что естественным ответом было: «У тебя самого», после чего Бокоди с возгласом: «У МЕНЯ? ТЫ СКАЗАЛ, У МЕНЯ В УХЕ МАКУХА?!» набрасывался и избивал простака. Вукович знал, что вот-вот наступит его черед, и заблаговременно приготовился, и когда Бокоди изложил ему мнение насчет его уха, в котором макуха, с готовностью подтвердил: да, точно, у него в ухе. Бокоди оторопел. «Я сказал, у тебя в ухе макуха, ты, малявка, — повторил он. — Понятно?» Но Вукович остался неколебим. «Ага. Макуха. В ухе. У меня», и поскольку уже в свои одиннадцать
Припомнив те давние времена, Вукович даже улыбнулся втихомолочку, чтобы шофер не заметил, он и не заметил, недогадлив; Йолан — та конечно, но и ей откуда знать, в чем смак, она просто ждала, чем это кончится, — на свою же беду, ей бы сразу съездить Вуковичу по морде, уж коли муж-осел не допер, и его, осла, за плечи потрясти, гаркнуть в самое ухо (если иначе не понимает): не видишь, балда, над тобой потешается, и меня заодно дурой считает; но и Йолан (как муж перед тем) упустила момент, даже не подозревая, что он подходящий, только позже спохватясь, уже в неподходящий, когда Хайдик с Вуковичем в полном согласии дружно поносили бабье, а она, сбитая со своих позиций, не удержавшись на высоте положения, покорно подавала этим двум благородным мужам дюлайскую колбасу, траппистский сыр вместо холодного ужина и маринованную паприку к пиву (которое тоже сама притащила, и не из продмага, а из прессе, потрафить мужу, он радебергерское больше кёбаньского любил), снося без звука, как Вукович накачивает ее лопоухого благоверного всякой пошлейшей мутью, пустозвонной мурой, мол, не пристало-де двум высокоумным, высокоинтеллигентным мужчинам вздорить из-за САМКИ и вообще ВСЕ БАБЫ КУРВЫ, — обобщение, в слепую ярость повергнувшее Йолан. И вовсе не оттого, что сама постеснялась, постыдилась бы скурвиться, просто глупа для этого была, а сколько представлялось случаев, господи; еще в школе. Она рано развилась, красивой девушкой была; а окончив, попала в сферу обслуживания, была буфетчицей, кофейницей, старшей официанткой, замдиректора столовой, откупщицей; и на окраине приходилось работать, в невысокого разбора корчмах, и в центре, в фешенебельных кафе-эспрессо, служить в гостинице-люкс и в ночном кафешантане, коктейли смешивать в баре и вино отпускать стопками в распивочной, разносить бутерброды на кинофабрике и заведывать закусочной на Балатоне; сколько народу вокруг увивалось: знаменитые артисты и частники-миллионщики, гинекологи и олимпийские чемпионы, западногерманские промышленники и австрийские дельцы; один африканский дипломат из какой-то арабской страны (у него там, дома, — дворцы, поместья, заводы были) даже предлагал жениться на ней; но она только с теми соглашалась переспать, кто ей нравился: с худенькими студентиками, смазливыми официантами, с броско-чернявыми музыкантами или с шоферами из Волантреста, грузчиками, проводниками; а какой-нибудь бельгийский судовладелец, хотя и раскрасавец мужчина в свои пятьдесят восемь лет, — спортивная выправка, пышная белоснежная шевелюра, или американский киноактер были ей безразличны, хоть они ей виллу в Буде отгрохай и на белом «мерседесе» катай (как арабский дипломат); всерьез ее только Янош Хайдик увлек, водитель пятитонки, лишь он пришелся ей по вкусу, точка в точку, — эта слоновья туша с незабудковыми глазами, который за двоих детей платил алименты (сорок процентов зарплаты, целое состояние!) и которого она пустила к себе в квартиру, потому что с одним портфелем пришел, гол как сокол; нет, бельгийца у нее душа не принимала, а его вот приняла, тяжелодума, большое ручное животное, взрослого младенца; все-таки к тридцати дело подошло, надоело вертихвосткой жить, покоя захотелось. Эх, при чем тут ВСЕ, будь она курвой, она, Йолан Варга, не пришлось бы сейчас бессильные слезы глотать!
Но и не пикнешь ведь; даже не осадят, Хайдик не цыкнет: заткнись, с чужим мужиком лежала (это бы еще можно понять), нет, мимо ушей пропустят, пересмехнутся эдак свысока: ну, понесла, — известно, БАБЬИ ВЫТРЕБЕНЬКИ, язык у бабы проворней ума, ну и мелет, потому как ВСЕГО-НАВСЕГО баба; подумаешь, высшие существа, в лучах своего мужского превосходства купаются, велика заслуга, случайно мужиками родились. И с кем же себе позволяют, с ней, знаменитой «Мамулей Варгулей», да она в уйпештской [44] забегаловке одна весь тамошний сброд в руках держала, всех этих алкашей расхристанных, хулиганистых волосатиков, чумазых угольщиков и подонков, отбывших срок, окоселых люмпенов, даже вышибалы не требовалось, сама буянов выставляла, участковый и тот под ее дудку плясал, делал, что велела, вся пьянь стояла у нее по стойке «смирно», наливала, кому хотела, место свое знали, а кто под юбку лез, того по шеям (если не нравился); тогда небось не САМКОЙ была, тогда — интересно! — никому почему-то в голову не приходило низшим существом ее посчитать, тогда сникшие венцы творения сами перед ней ногами заплетали: «Мамуля Варгуля, да мы всей душой, ты нас знаешь, позволь тебя на секундочку».
44
Уйпешт — пригород Будапешта.
И когда Вукович поднялся, собираясь идти, а Хайдик не пустил, Вукович сказал: он и не уйдет, не пожав его честную руку, ибо Хайдик — лучший из всех, с кем ему доводилось встречаться, и протянул ему руку через стол (Йолан только присвистнула, — давни муж всерьез эту лапку, что останется, шлепочек колбасного фарша), но Хайдик, сбычась и хлопая глазами, сразу и не понял, чего хочет Вукович, и того понесло; дирижируя над столом, принялся он ораторствовать: вот это человек, вот настоящая внутренняя интеллигентность и твердость духа, их сразу видно, как жалко, что в столь неудачных обстоятельствах познакомиться пришлось, он просто сгорает со стыда, перед таким человеком провинился, пускай и не было ничего такого (Хайдик помешал), все равно чувствует себя преступником, ведь с дурным умыслом пришел, но Хайдик пощадил, хотя одним ударом мог череп раскроить, и за то он его глубоко уважает как человека сильного, мужчину С ГОЛОВЫ ДО ПЯТ — только мужчина, сознающий свою силу, может проявить такую гуманность, вот и хочется руку пожать человеку такому замечательному. И когда наконец Хайдик обменялся с ним рукопожатием, Йолан показалось, будто чело ее супруга засияло, как загородный лампион, настоящий маленький нимб озарил его, скажи ему Вукович сейчас, что он умнее Эйнштейна, красивей Алена Делона, он и тому бы поверил.
Ей (тогда) решительно понравилось, как ловко выпутался крошка Вук из затруднительного положения, она не вдруг и сообразила, что теперь, пожалуй, не так легко будет поладить со своим Хайдиком — после того как Вукович наплел столько про его доблести, но понадеялась, он хотя бы откланяется наконец, добившись подавляющего перевеса, а мужа она как-нибудь уломает, не приняв в расчет одного: Вукович почувствовал себя в ударе, в своей стихии (неизвестного ей пока рода) и вместо того чтобы убраться, принялся их мирить, и
— И твое тоже, крохотуля, — попыталась ввернуть Йолан.
Но Вукович не ответил, обратив на Хайдика горестно красноречивый взгляд (что, мол, я говорил?), взгляд скорбный и невинный, как у новорожденного мышонка, которого обвиняют, будто он кошку съел. Йолан попробовала его уличить в противоречиях и фактических неточностях, — прежде всего про «измену и перемену»: не «поэт сказал», а герцог мантуанский поет в «Риголетто», кроме того, если трагедия слабых — заставлять себя быть сильными, хитрость не может быть их оружием, но даже не договорила, поняв: любые ее, самые неопровержимые аргументы будут сочтены здесь «бабьими вытребеньками». Хайдик соизволил ее заметить, только проголодавшись.
— Дай чего-нибудь поесть, — распорядился он величественно. — Мне и этому господину.
«Господин» вскочил, отрекомендовался, щелкнув каблуками: «Вукович Бела, к вашим услугам», и они еще усердней потрясли друг другу руки. Йолан так и подмывало расхохотаться, но она понимала, что тут поставлено на карту, недаром Вукович рассыпался, как дипломат: «Примите мои уверения» и прочее, это распираемый самодовольством Хайдик ничего не замечал, упиваясь самой дешевой лестью (ВСЕ МУЖИКИ ТЩЕСЛАВНЫ, их только похвали, любой нелепице поверят, скажи кругломордому, что у него ангельское личико, кувшинному рылу — что у него римский профиль, недоумку — что он философ, косолапому — что у него сексапильная походка, и твой навек). Вот и Хайдик уверовал, будто никто его до сих пор не ценил, даже сам он себя, и всю горестную повесть своей жизни поведал Вуковичу, про первую женитьбу и про вторую, валя все вместе, Йолан и эту задрипанную лахудру Маргит, плоскую, как доска, ни титек, ни задницы, и оба дружно порешили: все бабы — курвы (как о том было выше сообщено), шофер раскроет рот, Вукович уже кивает, а сам скажет, Хайдик торопится согласиться, и ну поддакивать наперебой, до того дошли, что сидят и в глаза друг дружке смотрят проникновенно, как влюбленные педики.
Помимо своих прочих незаурядных качеств, Йолан Хайдик, в девичестве Варга, обладала умом и решительностью, любила искусство, не ограничиваясь чисто материнской заботой о юных его представителях — музыкантах, питомцах театральных училищ (потому-то в прежние годы, до брака, знавшие ее и звали Мамулей), с удовольствием, если сводят, хаживала в кино и театр, приобрела солидные познания в своей торгово-ресторанной профессии, умела разговаривать с людьми, особенно алкашами, силой тоже бог не обидел, такую оплеуху могла с размаху закатить, любому мужчине под стать (исключая, может быть, Хайдика); но при всех замечательных свойствах Йолан была прежде всего женщиной, истинной дщерью Евы, а следовательно, самообольщалась. И не находя удовлетворительного объяснения, почему Вукович не убирается подобру-поздорову, никто ведь не мешает, остановилась на одном: хочет продолжить приключение и с этой целью заговаривает мужу зубы, каковое допущение, хотя никакого серьезного романа Йолан не собиралась затевать, приятно пощекотало ее самолюбие, — в противоположность мужнину поведению, глубоко ее уязвлявшему. Ведь, кажется, все причины есть на нее обратить внимание, из-за нее запечалиться (или взбеситься от ревности, что в конце концов одно и то же), а вот поди ж ты: инцидент с Вуковичем, которого Хайдик, некстати воротясь, застал в своей постели, навел его на мысли не о ней, Йолан, не об их супружеских отношениях, а о первой его жене, Маргит (зациклился, ненормальный, на этой Маргит), — вот что сбивало с толку, даже злило Йолан, лишая обычной рассудительности, толкая на необдуманные поступки, и она в самый неудачный момент задала мужу вопрос, когда он наконец слезет со своей Маргит. Хайдик, однако, слезать не собирался, удостоив жену лишь уничтожающим взглядом, да и то с высоты недосягаемого мужского величия, и тут, несмотря на самое невыгодное положение, самолюбие Йолан взыграло.
— Ты пойди, детишкам своим поплачься, какого дурака свалял, может, поумнеешь, — прошипела она.
Замычав от боли, Хайдик всем телом повернулся к ней, вместе с табуреткой, в чем не было смысла: табурет без подлокотников, поворачивайся, куда хочешь.
— Чего тебе надо? — тихо спросил он, и его кроткие голубые глаза подернулись предвещающей бурю синевой. — Можешь ты в толк взять, дура чокнутая: обо мне речь; меня, а не Маргит дружок твой хотел объ…! — Голоса Хайдик не повышал, кверху всползла лишь его сивая бровь (левая). — Слышишь, Йолан, не доводи, пожалеешь! Я по-человечески хочу, пойми, по-людски; не пришиб вот его, как кролика, ребер не переломал, — и тебя не отлупил, а заслужила. Чего тебе еще?
— А того, чтоб ты ребра переломал иль меня излупил, все равно, только делай что-нибудь, а не ной, мужик ты или нет, в конце-то концов!
— Если грубый скот тебе нужен, — с оскорбленным достоинством возразил Хайдик, — возьми подонка любого из кафешки своей, но я из-за тебя никого не стану пришибать, а тебя тем более, шлюха мокрохвостая, руки только марать.
Йолан ударилась в истерику (по полу, правда, не каталась, но вопить вопила), — как смеет он эту сухую жердь, дрянь расчетливую, проститутку безгрудую с ней равнять, а впрочем, ВСЕ МУЖИКИ ХОРОШИ, сумасбродок им, психопаток, эгоисток подавай, которые их не ставят ни во что, изгиляются, лишь бы помучить, а те и рады, на все готовы ради таких, поклоняются, по гроб жизни не забывают, и пожалуйста, нужно мне вот так, в упор, до слез, жаль только, сразу не выставила, верна два года была (тут она прилгнула), как мать за сыном-дебилом ходила (а тут сказала правду), и, перекинувшись на Вуковича (реальный удар самолюбию оказался чувствительней лестного предположения, будто Вукович ради нее, из хитрости остается), обозвала его альфонсиком в кепочке и велела сию же минуту убираться. Молодой человек встал, сообщив, что ему было бы крайне неприятно, если б его присутствие повлекло дальнейшие раздоры, и, хотя он рад знакомству с Хайдиком, в чьем лице обрел истинного друга, в интересах семейного согласия удаляется, не двинувшись, однако, с места после этого громкого заявления. Хайдик же испытал странное ощущение, будто в ладони у него, как круглый румяный персик в августе, зреет, наливается пощечина, и Йолан совсем немного надо, чтобы тепленькой, прямо с ветки ее заполучить; тем не менее, огромным усилием воли сдержавшись, он сдавленным от волнения голосом, тихо, только ударяя после каждого слова донышком пивной бутылки об стол, сказал: