Современная венгерская проза
Шрифт:
На кухне было тихо, никто уже не смеялся.
С наморщенным лбом Хайдик погрузился в раздумье, силясь взять в толк этого попугайчика, — томимый неопределенным чувством, будто опять что-то сделал не так. Глянул на Йолан, но та спокойно улыбалась.
— Ну? — обратила она ясный взор на Вуковича. — Нужны тебе штаны?
— Нет, — сухо отказался Вукович.
— Не нужны?
— Нет.
Тогда разрежем.
Йолан принесла большие ножницы, велев мужу держать джинсы. Хайдик повиновался, проворчав, однако, что резать, пожалуй, ни к чему, это уже слишком.
— Опять, значит, сидишь в дураках? — взорвалась Йолан. — Ты мне перестань добрячка разыгрывать! Он с нами подло поступил, шутов из нас гороховых делал. Особенно из тебя. Друг с дружкой хотел стравить, обобрать. И эта еще сказочка назидательная про Лайчика-попугайчика. Ты что же думаешь? За кого он нас принимает, этот?! Держи-ка крепче! Пошире штанины разведи. Вот так.
И Йолан всадила одним концом ножницы туда, где сходятся брюки, в то самое место, где помещалась Вуковичева мошонка, когда они были на нем. И тут, словно ножницы не джинсы, а по живому мясу резали, Вукович взвыл.
С запрокинутой
Вукович, разметав конечности, распростерся на полу.
Сдача последняя,
могущая сойти и за эпилог
Трижды благословенна ты, ругань, начало всякой гуманности и терпимости, да-да, стократ благословенна, особенно богохульная, ибо, по священному моему убеждению, тот достойный наш пращур, который не голову проломил своему прапраближнему и не каменным ножом его проткнул, а, духовно возвысив, сублимировав свой гнев, впервые промолвил: «В бога мать!» или: «Чтоб им там повылазило!» (в зависимости от того, единобожие исповедовал или многобожие), — муж сей, повторяю, был первым гуманистом на земле и с первым ругательством двинулась в победоносный поход человеческая культура, коей все мы сопричастны; хотя, кто знает, не размозжил ли он все-таки своему коллеге голову этак пару дней спустя, когда подавленная злоба опять стала закипать, отравляя доброе в общем-то сердце, — размозжил уже не в состоянии аффекта, то есть не в смягчающих его злодеяние обстоятельствах, а коли так, не тогда ли пустилось в свой земной путь и раскаяние, коему мы равно сопричастны и коего в полной мере сподобился также водитель Янош Хайдик, потрясенным взором созерцавший бездыханное тело Вуковича.
В тот зловещий миг зазвонил звонок, и Хайдики уставились друг на друга. Потом одновременно перевели взгляд на дверь, не находя сил шевельнуться (Вукович, вывернув окровавленную ладонь наружу и с перемазанным кровью лицом, валялся у их ног); но Хайдик и в эту минуту подумал не об уголовной ответственности, а о сраме: вот войдут, обступят, будут спрашивать и придется отвечать, рассказывать, что случилось, что за человек, как сюда попал, и все, г-н Дюракович и г-н Весели, тетушка Сирмаи, товарищ Пинтер, вдова Лежак и дядя Хирш, Роби Цикели и дядя Лакатош, Катика Рошта и ее отец, все будут перешептываться, пальцем на него показывать, на чудовище, убийцу (и вдобавок рогоносца), — на него, кто общее уважение, даже любовь снискал двухлетней примерной жизнью в этой квартире; а звонок меж тем звенел и звенел (видно, там, за дверью, потеряли всякое терпение).
— Ну, что же ты стоишь? — воскликнула Йолан, и так как он не шел, кинулась сама, — но, против ожидания, не к двери, а в комнату и выключила будильник.
Было пять часов.
Не в моих правилах некорректными средствами держать читателя в напряжении, посему спешу сообщить, что техник-слаботочник, мастер по ремонту приемников, телевизоров и магнитофонов не расстался с жизнью, а всего лишь потерял сознание и, кроме легкого сотрясения мозга, особых травм не получил; однако истинной радости Хайдику это не доставило, в частности, уже потому, что они с Йолан тут же опять поцапались, и неудивительно, беря в расчет их возбужденное состояние: ведь будильник, который за дверной звонок могла заставить принять разве
— Ладно, кончай покойничка разыгрывать, — сказала она твердо, — вижу ведь, что моргнул, открывай глазки, открывай!
Под действием этих слов пострадавший в самом деле открыл глаза и подозвал знаком к себе, желая что-то сказать. Йолан наклонилась ближе.
— Пива… — невнятно вымолвил тот, точно умирающий.
— Пива! — громко повторила Йолан, и шофер опрометью кинулся на кухню за пивом, после чего остался торчать неприкаянно у постели, наблюдая трогательную сцену, как жена, поддерживая Вуковича за шею, заботливо поит его пивом. Смотрел, пока та не прикрикнула: — Чего стоишь, глазеешь? Собирайся, одевайся, опоздаешь, полшестого уже.
— И как же теперь? — спросил Хайдик.
— Что «как теперь»?
— С ним теперь как? — указал на Вуковича шофер.
— Ты о себе лучше побеспокойся! Как на работу в таком виде пойдешь? Пивом так и разит, как машину-то поведешь?!
Этого Хайдик сам не знал, хотя понимал, что действительно время собираться. Он умылся, побрился, Йолан тоже стала одеваться, и оба беспорядочно затолклись, хватаясь за то, за се, натыкаясь друг на друга, — квартира, где они прежде прекрасно умещались вдвоем, внезапно стала тесной. Хайдик ничего не мог найти; вещи, обыкновенно послушные, теперь, словно сговорясь, отказывались подчиняться. Бреясь, он порезался и никак не мог унять кровь, а Йолан все швырялась чем-то, носясь и ворча ему под руку: сколько еще можно возиться, ванную занимать, хоть бы кофе это чертово поставил, копуха, хуже всякой бабы, дурак, да еще неповоротливый. Наконец присела к Вуковичу, и они условились, что она позвонит из прессе к нему на работу, чтобы не ждали, — мол, прямо по вызовам пошел («Телевизор есть у вас? — спросил Вукович. — Тогда подпишешь мне, бланки у меня в машине»); Хайдик, варивший кофе, получал только раздраженные реплики от жены, доверительно совещавшейся с Вуковичем («Ну, готово наконец?! Налить не можешь? Сахару положил?»). К суетливой спешке примешалось взаимное глухое раздражение (меж тем как лежавший с закрытыми глазами Вукович, не считая легкой тошноты и не такой уж сильной головной боли от Хайдикова удара, чувствовал себя преотлично), и шоферу опостылело вдруг все это вот так, и он снова спросил, теперь уже решительней, даже с угрозой, как быть с Вуковичем.
— Никак, — отрезала Йолан. — Здесь останется. В квартире его закрою.
Хайдик не поверил своим ушам. Этот гад останется здесь? В его постели? Дома у него? Йолан в квартире закрывает своего птенчика, чтобы не улетел?! Ну нет. Это уж нет!
И он направился к постели, чтобы спустить его с лестницы, выкинуть со всем что есть: с простынями и кроватью, но Йолан со свирепой решимостью тигрицы, защищающей детенышей, заступила ему дорогу.
— Ты что, ненормальный? — вскричала она. — Хуже зверя лютого! На улицу выгнать человека в таком состоянии, мало того что избил до полусмерти; что, у тебя ни капли жалости нет?! — Вукович жалостно простонал в постели, и Йолан, бросив уничтожающий взгляд на мужа, продолжала: — Ты бы раньше свою храбрость показывал! Вечером выставить небось не хватило храбрости, на жену вместо этого полез, как последний хам, деревенщина, о женщинах с ним пошел, о мужском превосходстве разглагольствовать, на это тебя хватило. И с Маргит со своей: расхныкался, пристал, хуже старой шлюхи. Ныть, пиво глушить да картежничать — вот на что тебя хватает (тоже взялся: тебе, мазиле грешному, в карты? Да ты продуешься моментально! Не вступись я, ободрал бы тебя Вукович, как липку). И вообще, чья это, собственно, квартира? Не моя что ль? А тогда какого рожна указываешь тут, кому идти, кому оставаться? Чего тебе надо, дурак ты непроходимый, объясни! Врача, что ли, участкового вызвать или «скорую помощь»? Или, может, милицию? Кому ты вознамерился историю эту красивую излагать, перед кем выпендриваться? Боишься, квартиру обчистит везунчик этот? Да он на ногах не стоит! И вообще о нем нечего беспокоиться, это уж ее забота: сама забежит проведать Белу, как он тут, не нужно ли чего; наладит в прессо девушек и отпросится. Уж она сумеет устроить, не то что он, даже на это не способен; подумал бы лучше, что на работе-то сказать.
Хайдик молчал. Пусть Вукович и симулирует, но даже если наполовину не притворяется, в шею его не вытолкаешь, тут Йолан права. А на остальное что сказать? Он в ту самую минуту, как пришел домой и этот плюгавка выскочил из постели, трясясь мелкой дрожью, уже понял, знал, кому придется поплатиться; что дело дохлое, как ни крути. И с тяжелым сердцем побрел на автобусную остановку, томясь недобрым опасением, почти уверенностью, что теперь тем более ничего не изменить. Но как же так? Вдруг неизвестно откуда в его постель, в дом, в его жизнь (спокойную, налаженную, размеренную жизнь, которая безвозвратно кончилась в эту ночь) сваливается какая-то ледащая мартышка, какой-то липнущий и умничающий, мухлюющий и оборавшийся сопляк, пустышка, а он, вместо того чтобы раздавить его, как червяка, соглашается: да, в его постели ему как раз и место, именно там и полагается ему хорошенько отдохнуть с прохладным компрессом на лбу? Как это могло получиться?! Нехорошее предчувствие овладело им. Вукович и вечером останется у них. И завтра тоже. Никогда уже больше от него не отвяжешься. Никогда.